Однако если возможно и необходимо это двойственное созерцание грядущего, стояние перед лицом личной смерти, но вместе и конца мира, то остается возможность еще и таинственного: именно неизбежность конца может совмещаться и фактически совмещается с чувством реальности истории и нашей в ней жизни и делания. Отсюда порождается особое исторически-апокалиптическое и хилиастическое чувство жизни, которое образует собой еще третью возможность. В ней осложняется и конкретизируется чувство личной и всеобщей эсхатологии и устанавливается положительное соотношение, живой мост между обоими. Здесь требуются некоторые пояснения.
Сколь бы ни была жива в нас «память смертная», однако она не может и не должна (в ложной и преувеличенной мироотреченности) разрывать нашу связь с жизнью мира, ее нуждами, целями и задачами. Подобный индифферентизм, помимо своей неисполнимости, есть и ложное задание, которое, между прочим, противоречит и всему миросозерцанию Откровения, которое менее всего ему соответствует в отношении не только нашей земной жизни, но и загробного мира. Молитвенная связь с миром наиболее мироотреченных пустынножотелей, так же как и отошедших святых, об этом достаточно свидетельствует, и для того чтобы удовлетворить максимализму мироотреченности, пришлось бы исключить из употребления большое число молитвословий и последований церковных. Таким образом, если не идеологически, то, по крайней мере, фактически чувство истории и земных дел и целей сказывается в той или иной мере, так или иначе совместимо с чувством личного и всеобщего конца, смерти и Парусии, с тем многоточием, которым прерывается и заканчивается наше земное время. Поэтому-то и можно сказать, что духовная ориентация нашей жизни не только двойственна, но и тройственна. Между личным концом и концом мира помещается земная жизнь с ее историей, которая есть апокалипсис, и он помещается духовно между этими двумя концами, личным и всеобщим, смертью человека, как и всего мира. Однако история, воспринятая как апокалипсис, доселе еще слабо и догматически безответственно проявлена была в религиозном сознании, чему соответствует, что и Апокалипсис оставался полузапечатанной книгой, понимаемой односторонне, эсхатологически, но не исторически. Соответственно тому и сама история обеднялась в своем понимании лишь до уровня факта, лишенного религиозного содержания. Но Откровение Иоанна содержит религиозное истолкование содержания истории, притом не только как борьбы антихристианства и христианства, тьмы и света, но и как исторических свершений, именно хилиазма, которой тем самым включается в общее эсхатологическое пророчество как его часть, именно содержащую предусловие конца, однако имеющее совершиться на земле. История получает в нем метаисторический смысл, эсхатологическую цель, однако еще по сю сторону конца. В этом заключается потенциально положительное религиозное осмысление истории. Отдельные ее цели и ценности определяются уже не по силе факта, но внутреннего религиозного свершения, получают значение богочеловеческое, включаются в дело воцарения Христа на земле. Это воцарение не есть окончательное, которое наступит лишь по кончине века и распространится на веки веков, но оно является необходимым свершением земного процесса. Хилиазм есть руководящая имманентно-трансцендентная цель истории, ее оправдание, а вместе с тем и ее символ. Сам по себе хилиазм не является целью как одна из исторических целей, это есть сверхцель всех целей. Кроме того, его наступление не есть дело человеческой воли и энергии, но богочеловеческое, Христово. Однако Христос приходит к Своему человечеству, жизнь которого есть предшествующее предусловие этого тысячелетнего Его воцарения на земле.
В идее хилиазма для человечества открывается возможность исторического благочестия и преодоления антиисторического нигилизма под предлогом аскетизма.
Итак, как общее приятие земной жизни, как дара Божия в ее самостоятельной ценности, личной и общеисторической, соединяется с лично-эсхатологическим приятием личной смерти, «памятью смертной», так в хилиастическом откровении оно возводится к религиозному осмыслению. Если не логически, то диалектически антиномическое чувство жизни не боится соединения широты перспективы исторической с прерывающим ее многоточием, чувства человеческой истории и личного конца отдельных жизней, из которых она сплетается. Хилиазм не вносит собой в этом отношении чего-либо нового по силе факта, но он содержит в себе религиозное откровение в истории.
Однако обращенный и в другую сторону, к эсхатологии, хилиазм является с нею так же неразрывным, как и с посюсторонней историей. Поскольку конец мира с его историей связывается с Парусией Христовой, то новое, что вносится здесь хилиазмом, есть учение о том, что она совершается не только трансцендентно-эсхатологически, но и имманентно-исторически. Апокалипсис содержит в себе откровение о воцарении Христа не только за историей, но и чрез историю, и этим предваряется Второе Пришествие Его в мир. Как бы мы ни понимали догматически это пришествие, вернее, пришествия Христа в истории в отношении к Парусии, но бесспорно, что они включаются в Его Парусию как путь к ней, его предусловие. И потому, вожделея этого пришествия и радостной его встречи, мы в это общее чувство конкретно включаем не только Парусию, но и хилиазм, не разделяя их в два разных пришествия, а только в два образа общего пребывания Христова в мире в нераздельности их. Ко всем его образам относится, все их в себе объемлет эта молитва: «ей, гряди, Господи Иисусе». Это есть не только молитва о Парусии, которая может казаться даже нам непосильна и невместима по своей дерзновенности, но и о хилиастических пришествиях или приближениях к миру в человеческой истории на путях к Парусии ранее ее. Таким образом понятая молитва: «ей, гряди» перестает быть для нас страшным и непосильным заданием, от которого мы инстинктивно ищем укрыться в благочестивом испуге забвением или перетолкованием, но получает внутреннюю убедительность и истолкование, по аналогии молитвы Святому Духу, Которому, по вдохновению Церкви, молимся дерзновенно: «прииди и вселися в ны». Нас утверждает в этой молитве то, что Дух Святой в Пятидесятнице сошел в мир как «другой Утешитель». Но Апокалипсис удостоверяет нас еще по-новому, что Христос также не вовсе оставил мир в Своем Вознесении, но в нем пребывает и действует, приходя в него, хотя иным образом, нежели в Парусии, которая является полным и окончательным возвращением Господа во плоти во славе Своей.
Таково значение Апокалипсиса с его учением о хилиазме в общей икономии нашей молитвенной жизни. Он обращен одинаково, хотя и по-разному, к земной истории и к Парусии, к конечной человеческой жизни, оканчивающейся личной смертью, и к трансцендентному концу мира в Парусии. Расширенное конкретное и молитвеннее, и догматическое чувство вмещает в себе все эти аспекты, так же как и молитвенное чаяние Пришествия Господа в мир также становится всеобъемлющим. Мы дерзаем молитвенно звать: «ей, гряди, Господи Иисусе» и внимать Его ответному обетованию: «ей, гряду скоро», во всякое время, когда слышит Его сердце и призывает Его час истории. И если для молитвы Святому Духу об Его пришествии не ограничивается ни время, ни место, ни образ Его пришествия или его мера, то и в молитве Христу все вмещается и соединяется в нас, что только может содержать в себе наша любовь, жаждущая и ждущая встречи Жениха. В этом смысле должна быть навсегда и окончательно преодолена упадочная молитва: de mora finis; ее возбраняет нам Откровение. В этом смысле христианство, преимущественно аскетически-эсхатологическое, должно вместить и апокалиптически-хилиастическое, стать Иоанновским во всей его полноте.
Возникает еще последний вопрос эсхатологического восприятия истории. В речах Господних «малого апокалипсиса» с величайшей настойчивостью указывается, с одной стороны, неизвестность времени пришествия Господа: «будьте готовы, ибо в который час не думаете, приидет Сын Человеческий» (Мф. XXIV, 44; XXV, 13), как «Жених в полунощи» и «яко тать в нощи». Это может одинаково значить как то, что всегда нужно ожидать Второго Пришествия, так и то, что его вообще нельзя и не следует ожидать как события «дня и часа» (подобно как и дня и часа собственной смерти). «О дне же том и часе никто не знает, ни Ангелы небесные, а только Отец Мой один» (36). И далее эта неожиданность подтверждается примером потопа: «ибо как во дни пред потопом ели, пили, женились и выходили замуж до того дня, как вошел Ной в ковчег, и не думали, пока не пришел потоп, так будет и пришествие Сына Человеческого» (38-39). Однако эта полная неизвестность соединяется с наличием некоторых признаков приближения конца: после перечисления ряда событий, предваряющих Парусию, Господь прибавляет: «от смоковницы возьмите подобие: когда ветви ее становятся уже мягки и пускают листья, то знаете, что близко лето. Так, когда увидите все сие, знайте, что близко, при дверях» (XXIV, 33-34). И этому «знанию», в сущности посвящен и весь Апокалипсис. Здесь антиномия на антиномии; неведение и всегдашняя готовность, полная неизвестность времени и наблюдение признаков приближения. И здесь не есть лишь теоретическая антиномия, это — практическое религиозное восприятие конца одновременно с его неизвестностью и как бы отсутствии в постоянной возможности его наступления, в полной неразличимости его приближения («как во дни Ноя») и вместе явных его признаков, по которым можно знать, что «близко уже, при дверях». В такую тайну антиномичности закутано это свершение.