В половине второго зазвонил телефон. Начальственный голос требовал к аппарату Вальрозе.
— Он спит, — осторожно ответил Самарин.
— Разбудить!
Вальрозе долго вставать не хотел, смотрел на Самарина слепыми глазами и бормотал что-то нечленораздельное. Но наконец до него дошло, и тогда он вскочил как ошпаренный и в одном сапоге бегом заковылял к телефону.
С первых же его слов по телефону Самарин буквально замер.
— Вокзал перекрыт сразу после вашего звонка, в двадцать три сорок! — рапортовал кому-то Вальрозе. — Нет, это исключено — посты стоят на всех выходных путях. Я сдал дежурство лейтенанту Шредеру в восемь утра — ничего подозрительного не было замечено. Слушаюсь! Я буду дома.
Он вернулся в спальню и, чертыхаясь, опустился в кресло:
— Ну и дела, Вальтер... как в кино...
— Что-нибудь случилось? — спросил Самарин.
— Не дай бог таких случаев. Вчера вечером красные уничтожили двух ответственных сотрудников гестапо — это все та же их подлая война из-за угла.
Самарин молчал, у него учащенно стучало сердце, и ему слышалась музыка.
— Еще ночью моя группа была вызвана на место происшествия, — продолжал Вальрозе. — От каменной виллы остался только фундамент и среди обломков клочья тел убитых. От одного осталась верхняя часть туловища, и в кармане нашли удостоверение. Я его не знал, но слышал о нем много — он тут решал еврейский вопрос. Наверное, красные евреи и совершили это злодеяние. А от другого только рука осталась и сплющенная голова. Весь город прочесывают. Паника дикая. А сейчас позвонили, чтобы я был готов поступить в распоряжение городского штаба. — Вальрозе долго молчал, потом сказал тихо: — Господи, если бы отец знал, что тут происходит, он бы не медлил со мной!
— Ты все-таки не преувеличивай значение этого, — как только мог спокойно и даже назидательно сказал Самарин. — Война есть война, ты сам мне это говорил.
— Ты же, Вальтер, ни черта не знаешь! — вдруг взорвался Вальрозе. — Мы здесь сидим на раскаленной сковороде! Ты знаешь, что нам запрещено с наступлением темноты ходить по городу в одиночку? Вот до чего дошло! Не далее как третьего дня я, делая ночной обход вокзала, решил подойти к маневровому паровозу, посмотреть, что он там толкает. Только поравнялся с ним, а из паровоза как шарахнет горячим паром, еле успел лицо рукой заслонить. Видишь? — Он показал руку, на которой вздулся ожоговый волдырь. — Я этого машиниста-мерзавца чуть не пристрелил.
— Он же мог тебя в темноте не заметить, — осторожно вставил Самарин.
— Вот и он так оправдывался. А позвольте спросить, почему он спустил пар именно в ту минуту? Ничего, мои ребята его хорошо обработали, будет помнить. Им займутся и в городском штабе.
Так они проговорили, сидя на кровати, до наступления сумерек. И был этот разговор для Самарина невероятно тяжелым: ведь он был обязан разделять и тревогу, и ярость гестаповца, а в это время душа его пела от радости, и его поднимало как на крыльях чувство гордости исполненным долгом. Было ему так трудно, что он избрал за лучшее изображать молчаливое понимание всего, что говорил гестаповец.
Уже по ночной Риге Самарин шел к себе домой. Мороз пощипывал щеки, по ногам хлестала снежная поземка. И вдруг у него возникло ощущение, будто он идет в ту свою, такую далекую, главную жизнь. Он даже огляделся по сторонам — да-да, в его жизни уже была эта снежная поземка в морозную ночь... Вспышка воспоминания еще ярче, и он увидел себя в Москве, на Таганке, — в трепаных своих парусиновых башмаках он мечется по пустым улицам, боится идти домой. Там его ждет мать, а он не знает, как ей посмотреть в глаза. О, то была страшная для него ночь, от которой он начал новый отсчет своей жизни!
Воспоминание СамаринаЗа всю жизнь мать ударила его один раз. О как ясно и больно вспомнился ему сейчас тот далекий зимний день! Он учился тогда в пятом классе, учился кое-как. С первых классов все ему давалось легко, и у него выработалось твердое, вернее, упрямое ребячье убеждение, что школа — это совсем не такое серьезное и трудное дело, как твердят взрослые. И все более властно его влекла улица, с ее непрерывным, бередящим его душу движением. В четвертом классе пятерок не стало, двоек прибавилось. Но он уже не мог заставить себя серьезно заниматься уроками дома. Теперь ему мешало самолюбие. В пятый класс он кое-как перешел, но дела его пошли еще хуже, он стал дерзить учителям. Мать его в это время работала медицинской сестрой — в дневной смене, в школе это знали, и поэтому первое время вызовы ее в школу оставались только угрозой, однако страшной для него угрозой, так как он все-таки старался оберегать мать от неприятностей из-за него. Ради этого он шел на ложь, говорил ей, что в школе у него все в порядке. Ради этого он, наконец, совершал подчистку в табеле и не говорил матери о приглашениях ее в школу.
Все раскрылось. Классная руководительница однажды вечером пришла к ним домой. Мать, недавно вернувшаяся с работы, сидела на стуле усталая, сгорбившаяся и слушала учительницу. А потом сказала еле слышно:
— Я не знаю, что делать... Он меня убил.
— Может быть, он сам что-нибудь, скажет? — обратилась к нему учительница.
Он молчал и при этом нагло улыбался. О, если бы они знали, что он старался спрятаться тогда за этой дурацкой улыбкой, за которой была буря, хаос, конец света! И сейчас Самарин не может дать себе отчета о тех минутах. Он помнит только тихо сказанные матерью слова: «Он меня убил» — и как эти слова грохотали в ушах, а он с наглой улыбочкой, которую не мог сам сорвать со своего лица, смотрел на мать и видел, что он ее действительно же убил...
Он не заметил, как ушла учительница, а мать, не меняя позы, уронив руки, сгорбившись, сидела на стуле и смотрела в пол, где стояла только что притащенная ею тяжелая сумка с продуктами. И вдруг она встала и ударила его неумело, неловко и небольно. В это мгновение из глаз ее хлынули слезы. Хватаясь за него, она упала на колени и, прижимаясь к его ногам, бормотала:
— Не убивай меня, Витик, не убивай!..
Ему хотелось вырваться, убежать, но он пересилил это желание и, склонясь, обнял голову матери, прижался лицом к ее уже тогда седым волосам и заплакал
— Мама... Мамочка...
А когда она уснула, он тихо вышел из дому и всю ночь шастал по зимним улицам Таганки и только на рассвете, окоченевший, вернулся.
Вскоре после этого мать рассказала ему на кладбище об отце, и эти два события слились в его памяти вместе, как отметка на самом сердце, с которой он начал понимать себя и свою ответственность перед матерью. Больше он никогда и ничем ее не огорчал. Воспоминание точно шло рядом с ним...