Мы воротились домой довольно поздно. Прощаясь с матушкою, я напомнил ей, что она обещала постараться за меня, и оставил ее одну с батюшкой.
Я провел очень беспокойную ночь: в это самое время решалась судьба моя, и в новом процессе дело шло уже не о теле, а о сердце моем. Правда, я очень надеялся на доброту и любовь ко мне моих родителей, но просьба моя была так неожиданна, что отказ не удивил бы меня.
Утром я, по обыкновению, пришел в батюшкину комнату: он сидел в своих больших креслах, насвистывал свою старинную арию и бил такт палкою по деревянной ноге своей; читатели уже знают, что это были у него несомненные признаки душевной тревоги.
— Ага, это ты! — сказал он, увидев меня, и по одному уже тону этих слов я догадался, что он все знает.
— Я, батюшка, — сказал я робко, потому что сердце билось у меня так сильно, как не бивалось в самых опасных случаях моей жизни.
— Поди-ка сюда, — продолжал он тем же тоном.
Я подошел. В это самое время вошла и матушка.
Я отдохнул: это была подмога мне.
— Ты задумал жениться, в твои лета?..
— Батюшка, — отвечал я, улыбаясь, — крайности сходятся. Вы женились поздно, и ваш брак так счастлив, что я хочу жениться в молодости, чтобы с двадцати лет наслаждаться блаженством, с которым вы познакомились только в сорок.
— Но я был свободен! У меня не было родителей, которых брак мой мог бы огорчить. Притом, та, на которой я женился, вот она — твоя мать.
— А у меня, благодаря Бога, — сказал я, — есть добрые родители, которых я люблю и уважаю. Они не захотят отказом лишить меня счастья всей жизни. Мне очень хотелось бы, если бы можно, взять ту, которую я люблю, за руку и подвести ее к вам, как вы подвели бы матушку к своим родителям, если бы они у вас были; я уверен, что вы тогда сказали бы мне то же, что они сказали бы вам: «Будь счастлив».
— А если бы мы не согласились, что бы ты тогда сказал?
— Я сказал бы, что сердце мое отдано, и что сверх того я дол свое слово: а вы же, батюшка, всегда учили меня, что честный человек раб своего слова.
— И что же тогда?
— Выслушайте меня, батюшка, и вы, матушка, — сказал я, став на колени и взяв их обоих за руки. — Богу известно, да и вы сами знаете, что я всегда был почтительным и покойным сыном. Расставаясь с Фатиницею, я обещал ей воротиться через три месяца, потому что хотел дождаться в Смирне благословения, о котором теперь прошу вас. Я только что собирался писать к вам, как получил ваше письмо. Матушка приказывала мне ехать тотчас и говорила, что умрет с тоски, если я не скоро приеду. Я решился в ту же минуту; выехал из Смирны, не повидавшись с Фатиницею, не простившись, не написав даже к ней; я был уверен, что она совершенно полагается на мое слово. Я поехал — и вот я у ваших ног. Согласитесь, что я до сих пор вполне жертвовал любовью привязанности моей к вам. Будьте же, батюшка, и вы добры столько же, как я покорен вам, и не ставьте моего сердца между страстною любовью к Фатинице и глубоким уважением к вам.
Батюшка встал, покашлял, повторил свою арию, прохаживаясь вокруг комнаты и поглядывая на гравюры; наконец остановился против меня и сказал:
— И ты говоришь, что эта девушка может сравниться с твоею матерью?
— Никто не может сравниться с матушкою, — сказал я, улыбаясь, — но, клянусь вам, после нее Фатиница больше всех других женщин приближается к совершенству.
— И она согласится покинуть отечество, родных и приехать сюда?
— Она все для меня покинет, а вы и матушка замените ей все, чего она лишится.
Батюшка еще три раза, посвистывая, обошел вокруг комнаты; потом опять остановился и сказал:
— Ну, ну, хорошо, посмотрим.
Я бросился к нему.
— О, нет, нет, батюшка, ради Бога, теперь же. О, если бы вы знали, я считал минуты с таким же нетерпением, как приговоренный к смертной казни, который ждет помилования. Вы согласны, вы согласны, батюшка?
— Э, братец, — вскричал отец мой с неизъяснимым выражением нежности, — да разве я тебе когда в чем-нибудь отказывал?
Я вскрикнул и кинулся в его объятия.
— Ну, ну, потише, ты меня задушил, — сказал он. — Дай мне по крайней мере полюбоваться на моих внучков.
Я выпустил из рук батюшку и побежал к матери.
— Матушка, благодарю вас; и этим я вам обязан; вы разгадали своим сердцем сердце моей Фатиницы. Вам я обязан был счастьем в детском возрасте, вам же обязан буду им и в зрелых летах.
— Если так, — сказала она, — так сделай же что-нибудь и ты для меня.
— О, только прикажите, матушка.
— Я тебя почти совсем не видела. Проживи с нами еще месяц.
Это было очень просто; но между тем сердце мое сжалось и дрожь пробежала по всему телу.
— Неужели ты мне откажешь? — сказала она, сложив руки и почти с умоляющим видом.
— О, нет, матушка! — вскричал я. — Но дай Бог, чтобы то, что я теперь почувствовал, было не предчувствием.
И я прожил в Виллиамс-Гаузе еще месяц.
XXXII
В это время, как нарочно, ни один корабль не отходил в Архипелаг, да и вообще на восток шел один только фрегат «Изида», который вез командира королевского корсиканского полка, полковника сэра Гудсона Лоу в Бутринто, откуда он должен был отправиться в Янину. Я выпросил позволения ехать на этом корабле. «Изида» везла меня не прямо туда, куда я так торопился; но, попав в Албанию, я мог, благодаря письму лорда Байрона к Али-паше получить конвой, проехать Ливадию, добраться до Афин, а там сесть в лодку и пуститься, наконец, на Кеос. Мы решились дождаться в Портсмуте отправления «Изиды»; наконец фрегат вышел в море, через двадцать семь дней после обещания, данного мною матушке, и через восемь месяцев с тех пор, как я покинул остров Кеос. Что нужды? Я был уверен в Фатинице, как она во мне, и теперь ехал, чтобы уже никогда с нею не расставаться.
В этот раз погода тоже чрезвычайно мне благоприятствовала. Через десять дней по выходе из Портсмута мы были уже в Гибралтаре и останавливались там только для того, чтобы налиться водою и отдать депеши. Потом мы тотчас снова пустились в путь, оставили Балеарские острова влево, прошли между Сицилиею и Мальтою и наконец увидели Албанию — «страну скал, кормилицу людей бесстрашных и безжалостных, откуда крест изгнан, где возвышаются минареты, где бледное полулуние блестит в долине, посреди кипарисной рощи, окружающей каждый город», — как говорит Байрон.
Мы вышли на берег в Бутринто, и, пока сопутники мои делали приготовления, чтобы достойным образом явиться к Али-паше, я взял только проводника и тотчас отправился в Янину.
Передо мною были в том самом виде, как описал их поэт, дикие холмы Албании, мрачные скалы сулийские и вершина Пинда, полузакрытия туманами, орошаемая снеговыми ручьями и увенчанная багровыми полосами, которые перемежаются с полосами темного цвета. Редко были видны следы человеческие, и трудно было представить себе, что приближаешься к главному городу столь могущественного пашалыка; по временам виднелись только уединенные хижины, прилепленные на краю пропасти, или пастух, который, закутавшись в свой белый плащ, сидел на скале, свесив ноги в пропасть, и беззаботно посматривал на свое стадо, которое своею тщедушностью защищалось от воровства. Наконец, мы перебрались через ряд холмов, за которыми скрывается Янина; увидели озеро, на берегах которого сидела некогда Додона и в котором отражались вершины пророчественных дубов; мы следовали глазами за течением Арты, древнего Ахерона, который прячется в крутых холмах своих. Странный человек, к которому я ехал, жил на берегах этой реки, посвященной мертвым. Али-Тобелени-Вели-Заде было в то время семьдесят два года. Отец его был Вели-Бей, который сжег двух своих братьев, Салика и Мехмета, и через это сделался первым агою города Тебелени, а мать Хамко, дочь одного конийского бея. Он провел первые годы своей жизни в тюрьме и в нищете, потому что по смерти его отца, племена, окружающие Тебелени, боясь предприимчивого духа Хамко более, нежели боялись жестокости Вели, завлекли ее в засаду и там старшина Кормово нанес ей в присутствии детей ее гнусное оскорбление и потом заключил с Али и Хаиницею в тюрьму Кардики, оттуда они вышли тогда уже, когда один грек из Аргиро-Кастрона, по имени Маликоро, заплатил за них 22.800 пиастров выкупа и не воображая себе, что освободил тигрицу с детенышами.