– «…и лишаем их всякой силы. И мы объявляем названную Жанну и ее родных очищенными от пятна бесчестия».
Клирик положил бумагу на место.
– Понимаешь, Жан? – сказал архиепископ милостиво. – «От пятна бесчестия»!
Жан молчал.
– Тебе что-нибудь не ясно, Жан?
– Да, монсеньер.
– Что же именно?
Жан смотрел вниз и мял в руках шапку. Видимо, этот крепкий, коренастый крестьянин из деревни Домреми изрядно-таки волновался.
– Что же именно? – повторил свой вопрос монсеньер архиепископ.
– Приговор не без изъяна, – проговорил Жан глухо.
– Не без изъяна? – изумился архиепископ и переглянулся с клириком.
Тот пожал плечами, давая понять, что и он тоже крайне недоумевает.
Жан сказал, не подымая тяжелых век:
– Монсеньер, мы много страдали все эти двадцать пять лет. С тех самых пор, как сожгли бедную Жанну. Поверьте мне, монсеньер, наша мать и Пьер, мой брат, – все мы плакали. Мы плохо спали все эги двадцать пять лет. Мы очень страдали, монсеньер. Да что я говорю?! Разве только мы? Если бы вы знали, монсеньер, как горевали все, кто знал нашу бедную Жанну. Ее подружка Манжетта и та выплакала все свои глаза. Наша деревня Домреми сочувствовала нам. Все эти двадцать пять лет!
– Да, это, наверное, так, – согласился архиепископ.
Жан оживился. Голос его стал тверже, уверенней. Наконец-то он поднял на монсеньера свои черные грустные глаза.
– Можете мне верить, монсеньер. Мы простые люди, но мы страдали все двадцать пять лет от сознания, что Жанна погибла безвинно. Сегодня, слушая вас, я еще раз понял и почувствовал, сколь чистой была Жанна и как задаром она сгорела. Монсеньер, это же она в огне горела! Когда цыпленку голову сворачиваешь, и то просишь у бога прощения. Мы же люди набожные, монсеньер. Мы-то понимаем, как это ужасно, когда человек безвинно гибнет. Извините меня, монсеньер, но представьте себя на месте Жанны; вот вас обкладывают дровами, вот подносят горящую головешку к сухим щепам, вот загорается огонь, вот огненные языки лижут вам руки…
Архиепископу стало не по себе. Жестом он дал понять, что хорошо представляет все муки Жанны.
Крестьянин говорил нудно, повторяя слова и мысли, расписывая беды, которые пришлось пережить семье Жанны. Его преосвященство подумал, что Жан гнет в одну сторону, притом довольно упорно. «Ему нужны деньги, – решил архиепископ. – Обычная крестьянская уловка, чтобы выторговать побольше». И он набрался терпения…
– И вот, монсеньер, сгорает наша Жанна. От нее остается пепел, да и тот развевают по свету. Зачем, монсеньер? Что Жанна сделала плохого9 Разве не служила она всей своей молодой жизнью королю и Франции? Разве не вела она войска против ненавистных англичан? Поезжайте, ваше преосвященство, в Орлеан, спросите там любого о Жанне д’Арк… Вы знаете, что на Жанну молятся, как на святую? Я сам сначала не верил, но потом, когда мы с нашей матерью приехали в Орлеан, все увидели своими глазами. Мало того: и нас с матерью водили они друг к другу, словно напоказ. Нас встречали как самых именитых людей. А нашей матушке определили постоянное вспомоществование от тамошнего муниципалитета…
«Все ближе он к цели, все ближе к цели, – сказал про себя архиепископ. – Ему нужны деньги, компенсация за причиненный ущерб семье. Еще два-три слова, и я услышу все, что полагается. Интересно же, во сколько экю он оценит этот ущерб?»
Жан стоял с шапкой в руках, точно грешник, вымаливающий прощение.
«Но никакой речи о компенсации и быть не может, – продолжал раздумывать архиепископ. – Мать получает пенсию от Орлеанского муниципалитета, а братья и прочиеродственники никаких прав – ни юридических, ни фактических – на компенсацию не имеют. А то, что они много пережили за эти двадцать пять лет, прошедшие со дня казни Жанны, – это, разумеется, естественно. Поэтому-то и получают они на руки реабилитационную бумагу».
И, как бы читая его мысли, клирик подал Жану бумагу, составленную по всей форме: это была выписка из постановления суда. Крестьянин бумагу принял с почтением, сложил ее аккуратно и положил в карман.
– Там все сказано, Жан, – объяснил ему монсеньер архиепископ Реймский, – и любой, кто пожелает прочесть ее, поймет, что пятно бесчестия полностью снято с вас, что Жанна ни в чем не повинна. Это дается вам именем нашей святой церкви и короля. Святой престол в Риме будет поставлен об этом в известность… Ты понял меня, Жан?
– Да, монсеньер.
– Поздравляю тебя, Жан, и всю вашу семью с благополучным исходом процесса! Все эго было не так просто и не так легко. Но, к счастью, трудности позади. Они были преодолены с божьей помощью, и твоя сестра Жанна полностью оправдана, Жан, то есть признана ни в чем не повинной, Жан.
Однако Жан не торопился благодарить его преосвященство. Не торопился заканчивать аудиенцию, так милостиво предоставленную ему. Клирик подавал Жану недвусмысленные знаки, указывая на дверь, но крестьянин или не замечал их, или делал вид, что не замечает. Приближался час второго завтрака, и его преосвященство не любил без особой нужды откладывать прием пищи. Пунктуальность в этом деле только на пользу здоровью.
– Да, монсеньер, я уяснил все, что вы изволили сказать только что. Жанна оправдана. Жанна ни в чем не повинна. Отныне мы можем смело смотреть людям в глаза. Не правда ли?
– Именно, Жан, именно!
– Монсеньер, извините мою темноту. Я знаю поле да сошку, монсеньер. Однако не могу не высказать всего, что у меня на душе. Прошу прощения, но могу ли я высказать то, что камнем лежит на моем сердце?
– О, разумеется, разумеется!
Жан глубоко вздохнул. Провел шапкой по вспотевшему лбу. «Ну вот, сейчас будет представлен счет. По всем правилам крестьянского крохоборства, – подумал архиепископ. – У меня с собою несколько экю. Думаю, что он вполне удовлетворится ими».
Жан сказал:
– Я только что положил в карман вашу бумажку. Как бы складно ни была написана она монсеньер, – все же не восполнит и сотой, и тысячной доли нашей утраты…
Архиепископ протянул крестьянину кошелек:
– Возьми, Жан…
– Что это? – испуганно проговорил крестьянин.
– Я надеюсь, Жан, что несколько экю не повредят тебе.
– Что вы! – Жан отшатнулся, да так, что чуть было не упал на блестящий паркет. – Никогда, монсеньер! Я беден, ваше преосвященство, но золото всего мира не может заменить нам Жанну. Стоит только подумать, как ужасно жарко ей было в том костре, – и у нас трясутся губы, а из глаз хлещут слезы.
Жан прикрыл лицо шапкой. Плечи его зловеще дрогнули. Жан плакав негромко, как бы про себя, – тем ужаснее действовали его всхлипы на двух мужчин, безмолвно наблюдавших за ним под сводами большого дворца.
Жан быстро совладал с собой. Вздохнул глубоко.
– Я хочу спросить вас, монсеньер, об одном: почему не значатся в приговоре имена епископа Кошона, второго судьи Жана Леметра, секретаря Гильома Маншона, Жана Массье, Жана Бопера, де Ла Пьера и других?.. Ваше преосвященство, ведь это они без всякого смущения вели на казнь бедную Жанну! Это они соорудили костер! Ах, монсеньер, если бы вы знали, как чиста и как красива была наша Жанна! И как любила она нас!.. Верно, монсеньер, Францию она любила еще больше, была предана королю больше, чем семье. Но разве это вина? Разве нет во всем этом божественного провидения? Так почему же, монсеньер, в приговоре не сказано справедливых слов обо всех этих палачах?! Разве Жанна сама взошла на костер? Разве не мучили и не пытали ее Кошон и его люди, решение которых вы справедливо отменили нынче?
Архиепископ подошел к крестьянину и, пастырски возложив руку на его плечо, сказал:
– Сын мой, правосудие свершилось, ошибка исправлена. К чему теперь ворошить то, что не прибавит вам душевного равновесия, но еще больше разбередит рану? Епископ Кошон умер, и Жан Леметр в лучшем мире…
– Монсеньер, – перебил его Жан, – справедливость должна торжествовать до конца! К этому взывает человеческая совесть! Если Кошон и Леметр мертвы, то для них должны быть найдены подходящие выражения…
У Жана горели глаза. Он говорил точно на плошади. Здесь, в этой комнате, вдруг не стало забитого крестьянина.
Архиепископ глядел на него с удивлением. И с подозрением. И даже с боязнью.
– Сын мой, – сказал он скороговоркой, – благословляю тебя.
И, осенив Жана крестным знамением, удалился. За ним последовал клирик.
В комнате стало совсем тихо.
Здесь не было никого, кроме брата Жанны д’Арк. И он продолжал говорить, но его не слушал никто, кроме вездесущего бога.
В этот жаркий июль.
Седьмого дня.
1456 года.
1968
Баллада о первом живописце
Солнце показалось из-за гребня гор, а Нуннам все еще работал. Он действовал то пучком сухой травы, то кремневым зубилом. На каменном полу просторной и сухой пещеры лежали небольшие кучи сухой земли – желтой и красной, серой и белой. Тонко перемолотый уголь, добытый из тлевших головешек был замешен на липкой сосновой смоле. Впрочем, и земля – желтая и красная, серая и белая – замешивалась на смоле. При помощи зубила Нуннам выбивал контуры на прочной стене, а землями расписывал. Он достиг великого совершенства в изображении зверей. Он рисовал медведей и волков, куниц и зубров. Нуннам был сущим кудесником, его знали во всех ближних и дальних пещерах. Его наперебой приглашали расписывать стены, в которых жили старейшины родов.