Ночь мы провели в каком-то доме в предместьях, где мне милостиво позволили разделить чердак с ее слугой, Папоном, храпевшим как конь, да еще и блохастым. Ну, по крайней мере меня всю ночь донимали блохи, а от кого, как не от него, было им взяться? Утром выяснилось, что в результате беспорядков поезда не ходят, пришлось ждать еще день. Лола злилась, а я сидел на чердаке и стерег свой саквояж. На следующий день ситуация с железной дорогой не прояснилась, и Лола заявила, что не намерена еще раз ночевать в Мюнхене, что меня весьма устраивало. Чем скорее мы сделаем отсюда ноги, тем лучше. Она решила, что мы сделаем дневной перегон от города и перехватим поезд на какой-то сельской станции — я забыл название. Все эти планы разрабатывались, естественно, без моего участия. Лола заправляла всем в доме, а бедный старина Флэши скромненько прижух в сторонке, готовый по первому повелению драить господские башмаки.
Впрочем, в день, посвященный ожиданию, Лола говорила со мной, и даже вполне вежливо. Она не спрашивала, что произошло с того времени, как Руди с ее помощью умыкнул меня из Мюнхена, а когда я попытался воспользоваться оттепелью в ее настроении и рассказать все сам, Лола вскинулась.
— Нет смысла ворошить былое, — говорит. — Что случилось, то случилось, пусть остается в прошлом.
При этих словах я оживился, и попытался убедить ее в глубине своей благодарности, и что понимаю, насколько не заслуживаю ее доброты и т. п. Она одарила меня насмешливой улыбкой и заявила, что об этом не стоит говорить, но дальше этого мы не продвинулись. Однако на следующий день, перед отъездом, я обнаружил, что Лола взяла на себя труд исхлопотать у хозяина дома свежую рубашку для меня, а в карете вела себя почти очаровательно, даже называла меня «Гарри».
Ага, думаю, все лучше и лучше: при таком аллюре не пройдет много времени, прежде чем я снова оседлаю ее. Так что я сделался сама любезность, и мы стали болтать буквально обо всем на свете кроме событий последних месяцев. Уже под утро стало еще лучше: она начала смеяться, и даже подшучивать надо мной в своем прежнем ирландском стиле — а когда Лола так делает вкупе со взглядом своих неотразимых глаз, она любого в момент накрутит на пальчик, если ты не слепой или не чурбан деревянный.
Должен признаться, поначалу меня такая перемена в настроении слегка озадачила, но потом я сказал себе, что Лола всегда была непредсказуемой штучкой: сей миг она податлива как воск, а через минуту уже холодна и горделива, потом весела и пленительна — королева и маленькая девочка одновременно. Также обязан еще раз отметить, что эта женщина обладала некоей мистической, выходящей за пределы дарованной ей природой красоты, способностью обольщать мужчин. Поэтому когда ближе к вечеру мы с ней снова сделались лучшими друзьями и в ее глазах появилось похотливое, томное выражение, мне на ум приходили только те мысли, в которых фигурировали диваны и кушетки.
К тому времени стало ясно, что она уже не собирается расставаться со мной: мы вместе сядем на поезд (с Папоном, разумеется) и поедем на юг. Лола еще сама не решила, куда именно поедет, но уже оживленно толковала о том, чем займется в Италии, Франции, или куда бы ни привела ее прихоть. Сколь тяжким не было бы падение, ей достанет сил взлететь снова, а может, даже найти новое королевство в качестве игрушки.
— Кому нужна эта Германия? — говорила Лола. — Да перед нами простирается весь свет: дворцы, столицы, театры, развлечения!
Веселье ее было заразительно, и мы с Папоном улыбались как слабоумные. «Хочу пожить прежде смерти!» — то и дело повторяла она. Еще один из ее девизов, надо полагать.
Вот так мы болтали и шутили, пока карета отсчитывала мили; она распевала испанские песенки — веселые, зажигательные куплеты — и меня тоже заставила петь. Я исполнил «Гэрриоуэн»[74] (песенку, которая ей, ирландке, пришлась по вкусу), и «Британских гренадеров» (вызвавшую у нее с Папоном сдержанные улыбки). Я пребывал в прекрасном настроении: меня постепенно осеняло, что все наконец-то идет как надо, я жив, здоров, при бриллиантах и все прочее. Особенно грело душу то, что наша драгоценная Лола даже не подозревает, что везет с собой ее несчастный протеже.
Прибыв в деревню, мы узнали, что поезд ожидается на следующий день, поэтому остановились в местной гостинице, весьма приличном заведеньице под названием «Дер Зенфбуш» — то есть «Горчичница». Помнится, Лола очень потешалась над названием. Ужин был превосходный, и я, надо полагать, хорошо набрался, поскольку единственное, что помню о том вечере, это как мы с Лолой отправляемся в кровать: допотопное сооружение на четырех столбах, которое стало скрипеть и раскачиваться, стоило нам приступить к делу — Лола так хохотала над тем переполохом, который мы устроили, что я едва смог довести дело до конца. Потом мы улеглись баиньки, и последнее, что я помню, прежде чем Лола погасила свечу, это огромные глаза, улыбающиеся губы и черные как смоль волосы, упавшие на мое лицо, когда она наклонилась меня поцеловать.
— Бедная головка, — проворковала Лола, поглаживая мой щетинистый череп. — Я так надеюсь, что она снова будет кудрявой, как раньше, и эти милые баки отрастут тоже. Ты же станешь носить их для меня, Гарри?
Тут мы заснули, а проснувшись, я оказался в кровати один. Солнце во всю мощь заливало комнату светом, а в качестве компании со мной пребывала только жуткая головная боль. Я оглядел все вокруг, но Лолы не было. Позвал Папона. Ни звука. Хозяин, должно быть, услышал меня, ибо поднялся наверх и спросил, чего мне угодно.
— А где мадам? — спросил я, потирая глаза.
— Мадам? — он выглядел озадаченным. — Она же уехала, сударь. Вместе со слугой. Они отправились на станцию часа вот уже три тому назад.
Я вытаращился на него, ничего не понимая.
— Какого это черта ты говоришь, что она уехала? Мы путешествуем вместе, приятель. Как же она могла уехать без меня?
— Уверяю вас, сударь, она уехала, — он стал шарить под фартуком. — Вот это она оставила для вашего превосходительства, чтобы я передал вам, когда проснетесь. — И он, ухмыляясь, сует мне письмо.
Я беру. Сомнения нет, это почерк Лолы на конверте. И тут меня сражает страшная догадка — я мчусь в свою комнату, вскакиваю на стол и с подкатывающим к горлу комом распахиваю дверцу буфета. Точно: саквояж пропал.
С минуту я отказывался верить. Я поискал под кроватью, за шторами, перерыл всю комнату, но, ясное дело, ничего не нашел. Обезумев от ярости, я проклинал себя, потом рухнул на кровать и стал молотить ее кулаками. Эта вороватая шлюха обчистила меня; Боже, и это после того, что я вынес ради этих побрякушек! Мне оставалось поливать ее громкими, но бессильными ругательствами — ибо не было и смысла тешить себя надеждой исправить что-либо. Не мог же я обратиться в суд с жалобой на кражу украденного мною добра; преследовать ее тоже не мог, не имея средств. Я потерял все, все отдал этой красивой, обольстительной стерве, усыпившей мою бдительность, да еще, вдобавок, опоившей, если судить по состоянию языка и желудка — которая бросила меня, ускользнув с моим богатством.