Я сидел, охваченный яростью, но вдруг вспомнил про письмо, которое до сих пор сжимал в кулаке. Я разорвал конверт. Господи! На нем даже стоял ее герб. Я протер глаза и прочел:
Дорогой мой Гарри!
Моя нужда гораздо сильнее твоей. Не могу даже представить, где ты ухитрился раздобыть такие сокровища, но не сомневаюсь, что нажиты они бесчестным путем, поэтому забираю их без зазрения совести. Коли на то пошло, у тебя есть богатая жена и семья, способные содержать тебя, я же одна в целом свете.
Постарайся не думать обо мне слишком дурно: если на чистоту, ты ведь не гнушался обманывать меня, когда тебе было выгодно. Надеюсь, больше мы никогда не встретимся — и все-таки говорю так не без сожаления, мой милый бесстыжий Гарри. Можешь не верить, но для тебя вечно найдется уголок в сердце той, кого зовут Розанна.
P.S. Не падай духом! И тасуй колоду.
Онемев, я глядел на письмо невидящим взором. Боже правый, попадись она мне в тот момент, я бы с легким сердцем свернул шею этой лживой, плутоватой, лицемерной, развратной, двуличной шлюхе. Подумать только, еще вчера я посмеивался в рукав, полагая, что она, даже и не подозревая, помогает мне доставить домой целое состояние, в то время как самой ей придется снова стать продажной девкой, чтобы заработать на кусок хлеба!
И вот теперь она помахала мне ручкой, и я опять остался с голым задом, а Лола будет купаться в роскоши, проживая с таким трудом украденное мной богатство. Вспомнив о муках и опасностях, которые мне пришлось претерпеть ради этого бесценного улова, я зарычал.
Да, неудивительно, что я пришел в отчаяние в тот миг. Сейчас, после стольких лет, мне это кажется уже не важным. То письмо сохранилось до сих пор: оно лишь пожелтело и истрепалось, как я сам. А вот она — нет. Она умерла такой же прекрасной, как всегда — далеко-далеко, в Америке. И успела пожить перед смертью. Может, я сентиментален, но во мне нет к ней особой злобы теперь: в конечном счете она играла в ту же игру, что и большинство из нас, и часто выигрывала. Я предпочитаю помнить о ней как о самой прелестной штучке, когда-либо возлежавшей на простынях — ну, по крайней мере из всех, известных мне. И я все еще ношу баки. Не так-то просто забыть тебя, Лола Монтес. Подлая тварь!
Ясное дело, когда ты стар и от души проспиртован, тебе не трудно простить многие прошлые обиды, приберегая нервы для соседей, которые не дают спать по ночам, и детей, путающихся под ногами. В молодости все не так, и ярость моя в то утро просто не знала границ. Я метался по комнате, опрокидывая мебель, а когда хозяин стал протестовать, свалил его с ног и отходил пинками. Тут поднялся жуткий крик, вызвали полицию, и я был чертовски близок к тому, чтобы предстать перед властями и загреметь в кутузку.
В конечном счете мне не оставалось ничего иного, как собрать оставшиеся пожитки и возвращаться в Мюнхен. У меня теперь — благодаря Лоле (Боже, ее последнее оскорбление!), — имелось немного денег, так что правдами и неправдами я мог вернуться домой, уставший, желчный и исполненный ярости. Я покинул Германию будучи беднее, чем приехал в нее — хотя дома меня, разумеется, ожидали в банке еще 250 фунтов Лолы (или Бисмарка). К приобретениям можно было причислить два сабельных шрама, рану на руке, знание немецкого языка и несколько седых волос. Про волосы вообще разговор отдельный: мой череп выглядел как кабанье рыло, хотя быстро обрастал. Чтобы еще более испортить мне настроение, накануне переправы через Ла-Манш я услышал новости, что Лола объявилась в Швейцарии и распутничает там с виконтом Пилем, сынком бывшего премьер-министра — не сомневаюсь, к моменту разрыва юнец будет очищен дочиста.[75]
С тех пор в Германии я был лишь однажды. И никогда не включал эту историю в свои обширные повествования, сделавшие меня притчей во языцех в половине лондонских клубов — той половине, куда меня пускают. Только однажды я поведал ее, несколько лет назад и с глазу на глаз, юному Хоукинсу, адвокату. Должно быть, я был в стельку пьян, или он очень втирчив, и парень положил ее в основу одного из своих романов, который, по слухам, здорово продается.
У него эта история превратилась в героическую, но поверил ли он в ее достоверность или нет, не имею понятия. Думаю, нет. Она выглядит куда причудливее, чем любой вымысел, и все-таки не так уж невероятна, потому что сходство, подобное моему с Карлом-Густавом, встречается. Да-да, мне вспоминается другой случай, связанный с этой самой историей, и произошел он, когда герцогиня Ирма приехала в Лондон на празднование бриллиантового юбилея царствования нашей старой Королевы[76] — они, как помните, были родственницами. Это был единственный раз, когда я видел Ирму: я, естественно, держался в тени, но хорошо разглядел ее. Даже на восьмом десятке она была чертовски хороша, заставляя меня вспомнить молодые годы. Будучи вдовой (Карл-Густав умер от воспаления легких в шестидесятые), она приехала с сыном; парню было уже за сорок, должен заметить, и что самое интересное, он был вылитой копией Руди фон Штарнберга! Ну, это было, разумеется, чисто случайное сходство, но настолько разительное, что на миг я дернулся, высматривая, куда бы скрыться.
О Руди в последний раз я слышал, когда он с немцами шел на Париж[77] — поговаривали, что его убили, так что наш Руди, видимо, уже лет тридцать поджаривается у Люцифера на сковородке, и поделом. В отличие от мистера Рассендила[78] я не тренировался каждый день во владении оружием в надежде провести с Руди матч-реванш; мне было достаточно одного раза, чтобы понять — когда имеешь дело с подобными типами, твое лучшее оружие — пара длинных ног и хороший разгон.
Бисмарк? Ну, про него всем известно. Полагаю, он был одним из величайших государственных деятелей нашего века, творцом истории и все такое. Зато я поставил ему подножку — мне нравится думать об этом, глядя на его фотографию. Забавно думать, что если бы не я, история Европы могла пойти совсем по другому пути. Впрочем, кто знает?
Бисмарк, Лола, Руди, Ирма, я — нити то сходятся воедино, то расходятся, и однажды снова соберутся, чтобы кануть в Лету. Как видите, я тоже могу быть философом. Я ведь пока еще здесь. [XLIII*]
Впрочем, вернувшись наконец из Мюнхена в Лондон, я не был настроен столь философски. Я прибыл домой измученный путешествием и нашей отвратительной мартовской погодой. Как часто мне приходилось подходить к парадной двери: подчас покрытому славой, в другой же раз — едва волоча ноги, как побитый пес. Этот случай был из числа последних; впечатление усугубилось благодаря тому, что едва я вошел в холл, мой дорогой тестюшка, старый Моррисон, как раз спускался сверху. Это была последняя соломинка: мои треклятые шотландские родственнички все еще тут, тогда как я питал надежду, что они уже отправились к своим чертовым фабрикам в Ренфрью. Единственным светлым пятном являлась перспектива отпраздновать свое возвращение в постели с Элспет, а тут мне навстречу выкатывается этот скупердяй со своим кельтским гостеприимством.