Часы у меня на руке показывали уже половину первого. Выстуженный, с заиндевевшими окнами автобус, по-ночному бешено, лишь коротко притормаживая у остановок, мчавшийся в белой, секущей снегом его лобовое стекло мгле, был пуст — лишь я да еще обнимающаяся парочка где-то на заднем сиденье. Я был в возбужденном счастливом опьянении — мы выпили на десятерых две бутылки водки и пять бутылок вина, — но я был пьян и возбужден не от выпитого, я был пьян от того повода, по которому мы выпивали, от того события, которое мы праздновали. Пойди укуси меня кто сейчас, пойди отбери у меня людей, закрой мне тему, срежь деньги — наоборот: подбросьте-ка всего того-этого… Бог знает, конечно, сколько еще до окончательных результатов — год, два, три, вся оставшаяся жизнь? — но дверца приоткрылась, открылся туннель за нею, и ясно уже, что брезжущий где-то далеко крохотной точкой свет — это тот самый искомый свет, и надо теперь лишь осилить путь до него. В руках у меня уже не кончик ниточки, готовый оборваться от каждого неосторожного потягивания, а целый моток — не зря я таскался со своим блокнотом аж к криминалистам…
— Эгей! — позвали меня. — Эгей!
Я посмотрел в сторону голоса и вздрогнул. Между рядами сидений, шагах в пяти от меня, взявшись за поручни и забросив ногу за ногу, все в том же своем нелепом, как застиранное женское белье, розовом костюме, тех же нелепых, похожих на обрезанные валенки, с округлыми короткими носками ботинках, стоял тот человек. Только на голове у него была сейчас этакая вроде лыжной, с болтающейся пампушкой на маковке шапочка.
— Как жизнь? — увидев, что я гляжу на него, подмигнул он мне с прежней же все иронически-ласковой улыбкой, отжался на поручнях и, повиснув в воздухе, стал болтать ногами. — Мне кажется, Нобелевская премия у тебя в кармане. Не так, нет?
Я был не в силах произнести ни слова: горло мне перехватило спазмой, виски сжало словно бы громадными, заледеневшими на морозе плоскогубцами, и казалось, они расколют мне сейчас голову, как созревший грецкий орех.
И этот старый мой знакомец тоже замолчал, лишь качался и качался на поручнях, побалтывая ногами, и безотрывно, с застывшей улыбкой на лице смотрел на меня.
Водитель в динамик прогрохотал мою остановку. Я вскочил с места, будто пружины сиденья подбросили меня, и рванулся к задней двери. Парочка на последнем сиденье целовалась, запустив друг к другу руки за пазуху. Уже соскакивая со ступенек, я оглянулся — проход между рядами кресел был свободен, никто там не стоял.
Дверцы с трудным металлическим скрипом сошлись у меня за спиной, автобус, пробуксовав мгновение, ушел, и я остался один в этой ночной темени, воющей, метущей колючим, обдирающим лицо снегом.
Я пошел по направлению к дому, но, пройдя половину пути, повернул и пошел обратно. Я вновь вышел на остановку, постоял на ней мгновение и пошел в другую сторону, через дорогу.
Мне открыли минут через пять после моего звонка.
— Это вы!.. — сказала она сонно и испуганно, глядя на меня сквозь узкую щель, на которую позволила открыть дверь цепочка, с недоумением и усталостью измученного за день человека. — Сейчас… — Она прикрыла дверь, освободила ее от цепочки и снова открыла. — Проходите. Раздевайтесь. Вот сюда, на вешалку…
Она была в скоро наброшенном, перекрутившемся под поясом халате, с голыми ногами, со свалившимся ото сна набок пуком волос.
— С кем это ты? — вышел из комнаты, хмурясь от света, мужчина в одних трусах, без майки, босиком — видимо, муж. И, увидев меня, тут же повысил голос: — Вы кто?
— Тише, Сеня, разбудишь же, — сказала она. — Это тот товарищ, я тебе говорила…
— А-а!.. — протянул муж и замолчал.
— Пойдемте на кухню, — пригласила она меня.
За все время я пока не сказал ни слова.
Я пошел на кухню, сел на табуретку, прислонился спиной к холодильнику, они оба следом за мной прошли и встали у стены возле двери.
— Что-нибудь случилось? — спросила она, в голосе у нее были теперь тогдашние, заставившие меня сейчас прийти по записанному адресу боль и сострадание, но рядом стоял, уперев руки в пояс, босыми ногами на холодном полу, ее муж, и, ко всему тому, задав вопрос, она зевнула, прикрыла рот ладошкой и смущенно улыбнулась. — Простите, — сказала она.
Я знал уже, что не надо говорить, но у меня не было сил, чтобы сдержаться, и я сказал:
— Он опять приходил ко мне. Сейчас, в автобусе.
Муж взглянул на нее, она посмотрела на него, переступила ногами у стены, помолчала и спросила:
— А-а… вы уверены?
Да ну конечно же, ну зачем я пришел — совсем я, видимо, слетел с катушек…
— Уверен, — сказал я по инерции.
Случившегося мига сердечной участливости и доброты не вернуть, не восстановить, не реставрировать его, человек ведь делает добро не потому, что кто-то нуждается в этом, а потому, что так нужно для его собственной души, для ее спокойствия и безгрешного существования. Это-то, может быть, и называют альтруизмом, но запасы его в человеке не бездонны, они сгорают, и обгоревшей душе нужно время, чтобы восстановиться. И доводись я ей, предположим, мужем или любовником, как знать, не поступила ли она так же бы, как Евгения…
— Может быть… может быть, вам все-таки следовало пить эти таблетки? — устало проводя рукой по лицу, снова, кажется, удерживая зевоту, сказала она.
Ничего другого я уже не ожидал, точнее — ожидал чего-то в этом роде.
— Я пойду, — пробормотал я и встал.
Они меня не удерживали.
Отчаянно и несчастно закричал, заплакал в комнате ребенок. Муж рванулся в дверь, захлопнул ее за собой, и она, глядя, как я одеваюсь, сказала:
— Вы не отчаивайтесь, а?
Но вся она уже, я видел, тянущаяся к двери, прислушивающаяся к торопливому, раскачивающемуся голосу мужа, выпевающего «баю-бай», была там, рядом с ним.
Кажется, я не сумел даже попрощаться с ней — вышел из квартиры и пошел по лестнице вниз.
На часах было уже около двух.
Я бродил по окрестным улицам, подняв воротник, прячась в него от ветра и жесткого снега, пока не замерз, и все время я исходил страхом, что вот сейчас из-за поворота или просто из этой мятущейся белой мглы вновь появится он, но идти домой было еще страшнее. Однако я пришел в конце концов, меня всего так и трясло от холода — оставаться на улице я был больше не в силах.
Я включил свет в прихожей, переобулся и, не раздеваясь, чтобы согреться, зашел в комнату, — он сидел на стуле возле стола, в той же, запомнившейся мне навек позе: боком, забросив ногу на ногу и уперев подбородок в сложенные на спинке крест-накрест руки.
— Думал, что сбежал от меня? — сказал он, усмехаясь. — Наивно! Ну-ну! Куда ты от меня денешься…
Он разогнулся и, опять как тогда, откинулся назад, оперся спиной о стол.
— Брось в меня чем-нибудь, — сказал он. — У тебя это славно выходит.
Я сел на тахту прямо у входа в комнату, смотрел на него и молчал, меня била дрожь, и мне уже было непонятно, отчего я дрожу: от холода или от ужаса, что все это со мной начинается вновь.
— Давай поговорим, — сказал он. — Что ты все молчишь, это ведь в конце концов и невежливо. Давай поговорим, скажем, о счастье. Что такое счастье и как вы его понимаете… — дразнящим тоном насмешливо произнес он. — Так как ты его понимаешь?
— С какой стати я буду с тобой рассуждать о счастье? — с трудом ворочая языком, выговорил я.
Он так и вскинулся, всем своим видом выказывая восторг.
— Превосходно! — сказал он. — Превосходно! То есть ты подразумеваешь таким образом, что счастье — это некоторая такая категория, которая не подлежит обсуждению. Так? То есть счастье — это нечто само собой разумеющееся, что тут и обсуждать!
— Я этого не говорил! — закричал я. Я не хотел вообще ничего говорить, но как бы против воли даже вот закричал, до боли в ногтях вцепившись в край тахты.
А может быть, это мне лишь казалось, что я кричу? Может быть, мой крик, коль скоро все то, что говорил он, было лишь в моем мозгу, тоже звучал внутри меня и мне только казалось, что я кричу в яви?
— А между тем понятие счастья так запутанно… — не обращая внимания на мои слова, сказал он. — Вот ты добился своего. Выбросил блокнот, да так, что с него все смыло, а потом — нет, нашел да все восстановил — и вот добился… Может быть, ты получишь даже Нобелевскую. А? Нет? Ну почему же? — отвечая самому себе, засмеялся он. — Если будут предлагать — так отчего же? Но разве человечеству станет лучше от твоего открытия? Разве от всех ваших открытий человечеству сделалось лучше, стало оно счастливее? То-то и оно. Ничуть. Знания — это не счастье, весь этот ваш прогресс — это бег по кругу. Сорок тысяч километров по экватору, — со смешком добавил он. — Древние эллины были не менее счастливы, чем вы. Во всяком случае, не более несчастливы. Но вы не понимаете, что творите…