моя понемногу тает, но все желал оттянуть момент прощания еще и еще. Было уже темно. И мне нужно было идти. В сторону, противоположную той, которой пошел Ричи. Я медленно поднялся на ноги и медленно побрел в сторону города. Нога успела отдохнуть, и боль стала терпимей. Я был измотан и слаб, и чувствовал, что организм мой держится только на стрессе, и стоит мне расслабиться, и я рискую слечь в постель на несколько дней от нервного истощения. Но расслабляться мне было рано, потому что оставалось закончить все дела и поставить свою подпись. Сразу захотелось есть и пить, захотелось курить и хорошо отдохнуть, и еще захотелось кое-чего особенного. Захотелось вдруг человеческого, до зубовного скрежета человеческого. Среди прочих мыслей, которые сейчас роились в моей голове, эти, слишком человеческие мысли, доставляли мне настоящее сладострастное удовольствие. Мимоходом я вспомнил жену Бешеного, и хоть и не вслух, но от души посмеялся над ее участью. Вообразил весь позор, который теперь обрушится на голову агента Дно, и с удовольствием представил, как он стоит перед камерами; стоит как оплеванный, в своем истинном воплощении, и в сопливых сожалениях плачется о своей бездарности. Представил, как встречу Мученика и пройду мимо, наградив его всего лишь презрительным взглядом. Вспомнил эту омерзительную бабу, верещавшую, чтобы «меня сдохли», и с наслаждением позволил своим фантазиям бросить венок на ее могилу, вырытую в той земле, которую я осквернил своим появлением. Вспомнил ресторан «Желудь в желудке», и представил себя одним из тамошних поваров, готовящим самую отвратительную похлебку для всех этих свиней, для которых быть свиньями было еще большим комплиментом. Вспомнил Эрекцию и с вожделением нарисовал в своем воображении все то, чего не смог бы намечтать даже несчастный Картон.
Вот это и была подпись.
Через полчаса я уже шагал по Главной улице в сторону центра города. Дождь почти прекратился, и вокруг меня царило вечернее оживление, в котором мне подсознательно мерещилось что-то нарывающее, готовое взорваться праздником. Так я хотел видеть, как восторжествует Необходимость. Никто меня больше не преследовал, никто не жаждал надо мной расправы, никто не кричал проклятия. И хоть все взгляды – прохожих, пассажиров общественного транспорта, водителей машин – вновь были прикованы ко мне, взгляды эти были теперь стыдливыми и сожалеющими. Люди указывали на меня пальцами и перешептывались, но стило мне посмотреть в сторону очередных заинтересованных лиц, как они тут же стушевывались, и отворачивались, пока еще не рискуя продемонстрировать свое раскаяние.
– Это он, этот несчастный оклеветанный человек.
– Сколько же он от нас натерпелся.
– Простит ли он нас?
Прощу, куда я денусь. И слыша эти перешептывания, я не лукавил. Я их уже прощал, потому что к ним я и пришел. Перетасовать колоду, сдать карты и продолжить игру, и, может быть, даже выиграть какой-нибудь приз, с аппетитом сожрать его, с улыбкой прогнать привкус гнили.
Проходя мимо какого-то кафе, я увидел сквозь стекло включенный телевизор, по которому шел выпуск новостей с мелькающими фотографиями Каролины, господина Асфиксии, Кассия, ну и меня, разумеется. Это мне и нужно было. Я переступил порог, и двадцать пар глаз обратили свои взоры от телеэкрана к моей персоне. Двадцать пар глаз, исполненных внезапным испугом и замешательством молили меня о прощении, чтобы завтра с чистой совестью можно было вновь раскалить добела клеймо и прижечь нового, отбившегося от стада, чудака. Жить с чистой совестью дольше одного дня, знаете ли, перспектива не самая радужная. Я ответил всем им беззлобной улыбкой, и хоть мне только показалось, но я словно услышал один синхронный выдох облегчения.
Господин Асфиксия сам прибежал сдаваться в полицию. Прибежал с отрезанным пальцем Каролины, весь в слезах и в истерике, сбивчиво объяснял, что не может ее успокоить, что она постоянно кричит, а кровь все течет и течет и он понятия не имеет, что делать. Сам привел полицейских и врачей в заброшенный гараж где-то на задворках Лоранны, где на коленях просил у Каролины прощения и клялся, что Червоточина убила себя сама. Кроме того, в ходе обыска в его доме был обнаружен тот жучок, с которым я ходил на встречу с Кассием и Германиком, и про который он солгал мне, что тот утерян, а на самом деле, предназначался для его коллекции аудиозаписей. Тщательно изучив запись разговора в ресторане, вслед за которой была записана и моя исповедь в кабинете господина Асфиксии, полиция сняла с меня все обвинения и вновь объявила Кассия в розыск. Побывал на экране и вездесущий Коллега, а рядом с ним, как бальзам на мою душу, растерянный агент Дно, теребивший в руках свою шляпу и боявшийся посмотреть в камеру.
– Я всего лишь худший агент ФБР в истории, и вы должны были предвидеть мою ошибку, – лепетал он. – Хотя, должен признаться, ранее таких ошибок не совершал даже я.
Разумеется, его с позором отстранили от всех расследований, хоть и не стали предъявлять обвинений в провокации трагедии в трущобах, приписав ее местному сброду, как я понимал, главным образом для того, чтобы был повод к решительным действиям в их отношении. Но огласка, которую получили подвиги агента Дно, вряд ли сулила ему похвалу от начальства, хотя с его умением забывать неудачи, думаю, что уже в самолете он думал о будущих успехах, оставив тридцать семь мертвецов в своем бесславном прошлом.
Так я простоял минуты три, которых мне хватило, чтобы узнать, чем все кончилось, и во все это время люди, находившиеся в зале кафе, не произнесли ни слова. Только смотрели на меня так, словно во мне был их путь к спасению. Я повернулся и отворил дверь, чтобы выйти наружу.
– Прости, – услышал я низкий и покаянный мужской голос.
Я не обернулся и вышел. И тогда все они вышли следом за мной, и каждый из них, сначала тихо и покорно, а вскоре уже громко и надрывно просил у меня прощения. Я шел по мокрому тротуару, грязный и больной, хромающий на одну ногу, а позади меня скапливалась толпа, и неотступно следовала за мной.
– Прости нас, родной ты наш.
– Мы любим тебя.
– Не ведали мы, что творили.
Они кричали и простирали ко мне руки, кто-то даже падал мне в ноги, они забегали вперед и заглядывали мне в глаза, в молитве складывая ладони на груди. Они