— Чего ж ты, Полинаръя, ты бы, однако, повеселей укладала. Вон уж у них,..
Кстати, стряпуха-то давеча возвела на Аполлинарию явный поклеп — будто она набрала себе каких покрепче.
Ей подавали все больше девицы да совсем малорослые пареньки. Взрослые мужики, которых вообще было немного, как раз собрались вокруг Тимки. Может, оттого он и брал верх.
Бригадирша, наверное, видела, что отстает. Однако в движеньях ее не прибавлялось торопливости. Она двигалась по-прежнему спокойно, и с какой-то особенной плавной грацией творилась у нее эта работа, похожая на одинокий танец, высоко над головами людей, в светлом куполе неба.
А уже загалдели у Тимкиного стога: «Вывершил, вывершил!» — и кто-то жиденько затянул: «Ура-а!..»
И рыжебородый Симеон, гордясь своим значеньем, громко подтвердил:
— Вывершил. Будя!
И тотчас же Тимка, как-то по-особому выгнувшись и едва скользнув рукой по веревке, перекинутой подавальщиками через вершину стога, слетел на землю с высоко поднятыми граблями, притопнул, хотел, видно, крикнуть, да сдержался, сказал тихо, хрипловато, с едва приметной улыбкой, витающей вокруг запекшихся губ:
— А ничего сработали... Складно.
Но насквозь сияло и пело изнутри скуластое его лицо, с дорожками пота на грязных крепких щеках, с раскисшим и прилипшим ко лбу сивым вихром. Приставив грабли к стогу, он повернул свою явно франтовскую кепку козырьком вперед и, пока кругом голосили с преувеличенным восторгом, чтоб только погорше было тому стогу, Тпмка стоял неподвижно, невысокий, ладный, сдерживая дыхание расходившейся просторной груди, и поглядывал на всех узкими смелыми глазами, из которых так и било хитрое его счастье.
Казалось, на вид ему побольше двадцати, и то ли гладко брился он, то ли бежала в нем какая-то залетная алтайская кровь, — но был мальчишески гол его острый подбородок. Ситцевая выгоревшая рубаха, выбившаяся из-под ремня, была у него сильно разорвана возле плеча.
Восторженные голоса стихали. Под конец самый дюжий мужик в древней поярковой, грибом, шляпенке, кажется тот, что недавно гудел: «Пообжимистей!» — заключил столь же густо:
— Сам-то он Вершнев, — выходит, завсегда и вершить ему!
Тут все звено обрадованно засмеялось, а Тимка, поняв минуту, нагнулся, стал отряхивать со штанов приставшее сено. Потом он подтянул голенища высоких конашин, подвязал их сыромятными ремешками и, прихватив грабли, пошел к стану, на ходу перепоясываясь и оправляя рубаху. Все двинулись за пим.
Проходя мимо Аполлинарьипого стога, Тимка остановился, посмотрел наверх, где бригадирша укладывала последние мелкие пласты, но почему-то ничего не сказал, пошел дальше. Только уж позади его крикнул кто-то:
— Эй вы, ползуны неповоротные, подсобить не надо?..
Аполлинария, выпрямившись, утерла лоб рукавом, ответила с усмешкой, без обиды:
— Спасибо на добром слове. Сейчас сами управимся.
Голос у нее был низкий и умный, из тех, что идут со дна груди и, свидетельствуя о полной душевной силе, так обогащают самый неказистый женский облик. Мы еще не сумели разглядеть, какова она собой.
Только под лиственницами, у костра, возле его живого пламени, заметили мы, как смерилось на поляне. Еще один солнечный огромный день ушел совсем. Но в этой пустыпной высокой стране, откровенно кажущей небу свои провалы, трещины и обледенелые складки, всякая подвижка времени ощущалась телесней, чем где-либо, лишь как новый поворот этого бока планеты с его хребтами и впадинами. Опа давала в остатке не грусть, но чувство свободы полета. День прошел, — летим дальше, дыша этими запахами теплого сена и близких снегов.
Я поднял голову. Первая звезда водянисто дрожала в померкшей, еще бесцветной вышине.
III
Стреножив лошадей, мы отпустили их к бригадному табуну.
Подошла Аполлинария, работавшие с ней мальцы и девчата, толкаясь и хохоча, побежали к ручью умываться. Мы поговорили с Аполлинарией о бригадных порядках, об урожае. К третьему августа, досрочно, они кончат сеноуборку, бригада переключится на жнитво. Весь-то колхоз запаздывает с сеном, а пшепица желтая уже, к тем горам так и вовсе погорела, лето знойное. Бригадирша отвечала просто, смело; видно, привыкла говорить с приезжими, с городскими, с кем угодно. Но разговор наш не вязался-, шел по верхам; устала она, и, похоже, чем-то другим были заняты мысли. Несколько раз она оборачивалась к костру, ярко распылавшемуся неподалеку, высоко озарившему стволы и мрачную хвою лиственниц. Что-то ее тревожило. Может быть, ужин запаздывает?
Там, возле костра, сидел Тимка, до пояса голый. Он уже успел умыться, и теперь толстенькая стряпка, стоя рядом с ним на коленях, чинила его порванную рубаху. Время от времени он подбрасывал в огонь сухого лапнику. Столбом взвивались искры, вдогонку вымахивало длинное пламя. Беспокойный, дышащий круг света мгновенно раздвигался, виднелись обутки и спины бригадников, прикорнувших между толстыми корнями; по другую сторону наши седла в траве посверкивали металлическими частями и отполированной кожей. Тимкина голая грудь и плечи сияли, как начищенная красная медь; переливались при движении резкие валики мышц. Совсем не скучный разговор шел там у них, стряпка то и дело, откинувшись, тряслась от смеха, розово блестели ее зубы. Потом она перекусила нитку, заколола иголку себе в кофту и встала, чтобы помешать в казане. Тимка тоже поднялся, стал надевать рубаху, но, видно, запутался головой в вороте. Стряпка, оглянувшись, ловко щелкнула его горячим черпаком по твердому втянутому животу и с визгом отбежала на ту сторону костра. Тимка справился с рубахой, схватил свой ремень, погнался за девицей. Сперва она увернулась, но он все же достал ее ремешком — легонько вытянул вдоль гладкой спины и, поймав в охапку, принялся не то щипать, не то щекотать ее.
— Ой, не буду! Ой, мамоньки, не буду! — верещала она, плача от смеха.
Аполлинария, с минуту молча и неподвижно смотревшая на эту возню, вдруг решительно двинулась к стану. Мы последовали за ней, посмеиваясь про себя, — сейчас проборка...
Увидав бригадиршу, Тимка отпустил девицу, та вперевалочку отбежала к казану, принялась деловито помешивать в нем; по выражению спины, по всей ее напряженной полусогнутой фигурке видно было, что она с неловкостью ожидает, что будет. Ждал и Тимка, глядя на подходившую Аполлипарию, но он стоял прямо и, по-красноармейцы! стянув рубаху борами назад, неторопливо опоясывался.
Бригадирша молча постояла перед ним, как-то неуверенно, по-девичьи, сложив на животе руки, потом произнесла обычным своим, упругим и ясным голосом:
— Ну, что ж тебе сказать, Тимофей... Скажу: молодец. Работу аккуратно исполнил. — В голосе у нее дрогнула улыбка. — И меня обставил... Ну, я на то не в обиде. На жнитве сосчитаемся...
Тимка молчал, глядел на нее прямо, зорко.
— Всегда б, как ноне, работал, — продолжала она наставительно, — коли б не отлынивал, так ладно было бы. Ухватка, смелость у тебя есть во всем. А будешь стараться, по осени от правления тебе премия выйдет, это я твердо тебе говорю.
Тимкины губы чуть покривились.
— Не больно, чтой-то, я страдаю об премии этой, — сказал он отчетливо.
Стряпка, с интересом слушавшая этот разговор, тут радостно захохотала. Аполлинария медленно повела на нее глазами и снова обратилась к Тимке:
— Значит, совсем лишняя она тебе, премия?
— Это две десятки-то или там будильник со звоном? — усмехнулся Тимка. — Так я в Ойрот-Туре, на стройке, за один день две таких премии отшибу, чем тут за нее цельное лето париться. Ты уж кому другому ее выхлопатывай. Вон хоть Панька, братишка твой, почитай што без порток гуляет и старается во всю силу, ему сгодится. А уж я обойдусь как ни то...
— Во-он ты как смотришь! — спокойно удивилась Аполлинария. — Только на рубь меряешь. А как весь колхоз твою работу ценит, страм ли от него, почет ли, это тебе без интересу?..
— Проживем и без почету, — пробормотал Тимка, глядя куда-то вкось. — Уймонский почет недорого стоит, языком да по собраниям крутясь, еще и легше его найти, чем на поле.
Аполлинария подступила к нему почти вплотную.
— Ну и Тимка! — протянула она с изумлением, и впервые горячая, грозная даже нота зазвучала в ее голосе, еще более низком. — Красив же ты стал, Тимка!.. Будто кто подменил тебя, право. Эдакого не слыхала я от тебя раньше... Однако, видно, новые учителя у тебя завелися. И учат они тебя, учат, и впрок идет ученье!..
Она стояла перед ним в тревожных, струящихся к небу отсветах костра, чуть отклонив голову в сторону, стараясь перехватить потупленный Тимкин взгляд. Была она одного роста с парнем, а то и повыше.
Я смотрел на нее во все глаза. Молода она — вот что больше всего удивляло. До чего же молода!.. Хоть мы и слыхали, что девушка она, но как-то не соединялось это совсем, совсем юное лицо ни с званием увесистым бригадирши, ни с краевой ее известностью, — и с голосом, со всей повадкой ее не вязалось. Конечно, не было ей и двадцати. Даже белый платок, низко, по-скитски скорбно, с прямым перегибом на висках повязанный, ее не старил. Продолговатое, может, слишком длинное между носом и ртом, с темными строгими бровями — северной славянки лицо. Иконописное — сказали бы раньше, — рублевского века. Но куда там! В нем столько движенья было, горячности, а сухости никакой. Свежи и нежны щеки, несмотря на загар или природную смуглоту; и вовсе не скаредные губы приоткрыты в напряженном внимании. И не шло в голову сужденье, красива ли, — так важно и ново, как всегда, было явленье из вечернего сумрака этого, полного своей жизни, лица, с тем особенным и страстным наклоном, ей, только ей одной свойственным, как вот вглядывалась она в ту минуту в потупленные глаза парня.