— Что-то здесь много стало случаться смертей, — говорит Лучано, словно прочитав мои мысли.
— Проклятое место, — соглашается Жанна и, передернув веснушчатыми плечами, закуривает.
Наконец, лодка показывается из-за края горы, огибающей нашу бухту. Откуда-то, по-кошачьи незаметно, подходит Арно. Жанна косится на него, но решает все-таки не оборачиваться. Подождав пару секунд и пожав плечами, он встает рядом со мной.
— Я обо всем слышал, — говорит он и, так же, как и все этим утром, добавляет: — Мне очень жаль.
Я опять киваю. Мне совершенно ни с кем не хочется сегодня разговаривать. Да и что я могу сказать? Что мне тоже «жаль»? Когда случается что-то настолько ужасное, становится очевидна нелепость слов: пустых, плоских, никогда ничего по-настоящему не выражающих.
Мы стоим, выстроившись в ряд вдоль моря, руки засунуты в карманы, только Лучано, нарушая симметрию, все еще держит мою кисть в своей большой ладони. На всех нас без исключения надеты солнечные очки. На Жанне — шикарные, с большими золотыми нашлепками, на Лучано — сдержанные, консервативные, в тонкой металлической оправе, у Арно они выдержаны в модном пару лет назад авиаторском стиле, мои — самые здесь простые, коричневые, обычной овальной формы — куплены на местной толкучке за три доллара взамен московских, дорогих, давно потерянных. Таких же потерянных, как и вся остальная моя московская жизнь. Все кончено, все навсегда испорчено, полностью разрушено.
Задрав нос против волны, лодка приближается к берегу. Нам уже слышен рев мотора.
— Погодите! — кричит Ингрид, выбегая на пляж и таща за собой упирающийся чемодан.
За ней семенит, пытаясь помочь ей, Тхан, но она почему-то отталкивает его и отчаянно машет руками.
— Узнав, что Жанна уезжает, Ингрид тоже решилась поехать за компанию. Сказала, здесь стало тоскливо и грустно, и она лучше проведет пару оставшихся до ее рейса дней в Бангкоке… — поясняет Лучано и кричит взволнованной старушке: — Не бойтесь, без вас такси никуда не уплывет!
Через минуту чемодан и его запыхавшаяся хозяйка находятся рядом с нами. Ингрид так и не дала Тхану помочь себе, прогнала его со словами: «Иди, иди, ступай себе, надоели вы мне все, тайцы, Тайланд ваш… Домой хочу!»
Тяжело дыша, шведка переводит дух и обращается ко мне.
— Невероятное горе! Полный кошмар! У меня просто нет слов.
— Да, да, — привычно киваю я.
За сегодняшнее утро я уже привыкла постоянно кивать, выслушивая бесполезные соболезнования.
— И ты, бедолажка, за ним сама ныряла! Все произошло прямо у тебя на глазах!
— Да, да…
Ингрид вытирает пот рукой и снимает свои очки. У нее они старомодные, квадратные, мужские, как она пояснила мне когда-то, оставшиеся еще от мужа. На миг сквозь застилающую мир мрачную пелену я вижу яркую голубизну ее глаз, но, сощурившись от солнца, она опять водружает очки на нос.
— Может быть, и ты с нами поедешь? Зачем тебе оставаться? — предлагает она. — Такси подождет…
— Спасибо, — отказываюсь я. — У меня еще остались тут небольшие дела.
Ингрид понимающе кивает.
— Конечно. Но… хоронить-то, выходит, некого? Тру… Я хотела сказать, тело не нашли?
За меня отвечает Лучано:
— Еще есть надежда, что его вынесет со временем на берег. Если, конечно, крабы его не… Иначе ей даже не получить справку о смерти. А это всегда неудобно в практических вопросах, ну… когда кто-то считается не умершим, а пропавшим.
— О да, разумеется! — соглашается шведка.
Все испытывают неловкость от моего присутствия. Я, словно заразу, занесла горе в наш маленький райский уголок, и теперь на мне лежит вина за испорченный день. Или дни. Два? Три? Сколько люди хранят память о чужой смерти? Тема эта современным человечеством традиционно обходится стороной как неприятная, досадная, даже раздражающая из-за того, что невольно служит напоминанием о том, чего каждому из нас не избежать.
— Я тоже скоро уеду, — говорю я, чувствуя потребность оправдаться. — Пробуду здесь не дольше недели, возможно, меньше. Мне пора в Москву. Работу искать надо. Много дел.
— Ню-ню. Идиотам закон не писан, — еле слышно комментирует Жанна, не оборачиваясь.
Мы молча наблюдаем, как лодка утыкается днищем в песок и замирает, покачиваясь от ударов небольших волн.
Старушка прижимается ко мне и три раза целует меня щекой в щеку. Жанна бросает на меня короткий, но задуманный как «выразительный» взгляд и не целует. Вообще не подходит, просто бурчит сквозь зубы: «Счастливо оставаться». Выскочивший из лодки таксист уже выбросил на берег привезенные для Лучано продукты и начинает перекидывать через борт чемоданы уезжающих. Жанна и Ингрид снимают обувь и заходят по щиколотку в воду. Арно заворачивает штанины повыше и, тоже подойдя, подает старушке руку, помогая ей забраться внутрь шаткого суденышка.
— А то, может, все-таки поедешь с нами? — еще раз с надеждой спрашивает меня Ингрид, устроившись на доске, служащей сиденьем, и на всякий случай крепко вцепившись обеими руками в борта.
— Нет. Спасибо. Через несколько дней.
— Ну смотри. А то скоро полнолуние. — Шведка опасливо косится на голубое небо. — На полнолуние вечно все не слава Богу. В смысле, и так-то все уже нехорошо… А к полнолунию и того бывает хуже.
— Типун вам на язык, — говорит Лучано.
— Да, да, верно, это я что-то не то, как обычно, сморозила, — поспешно извиняется Ингрид и крестится.
Жанна молча отказывается от руки Арно и сама забирается в лодку. Таец отталкивает судно от берега, разворачивает носом к горизонту, ловко запрыгивает и дергает за веревку, заводя мотор.
— Ну, с Богом! — говорит Лучано и машет рукой.
Я тоже поднимаю свою руку и, забыв помахать, просто держу ее поднятой над головой.
— К черту! — кричит Ингрид и лодка трогается.
Несколько раз опасно прыгнув на волне, она выравнивается и бодро удаляется от берега.
— Хорошо еще с погодой повезло, — говорит Лучано, когда пассажиры уже не могут нас слышать. — В шторма отсюда не выбраться. Кидает на рифы и в щепки, сколько лодок уже поразбивалось. Если богатые русские туристы поедут, построю тут нормальную пристань.
— Ну еще парочка таких русских групп, как была, и можно хоть аэродром строить, — замечает ему Арно.
Итальянец покашливает в кулак и ничего не отвечает.
Проводив глазами такси, пока оно не превратилось в маленькую черную точечку у горизонта, мы начинаем расходиться.
— Хочешь, доведу тебя до дома? — дотрагивается до моего плеча Арно.
— Не надо. Я сама.
— Как хочешь. Кстати, тут у меня осталось кое-что твое.
Он лезет в карман штанов и достает оттуда что-то маленькое и блестящее. Я подхожу ближе. На его ладони переливается на солнце мой браслетик с ключиком.
— Где ты его взял? — спрашиваю я.
Арно смотрит поверх своих очков, его глаза полны иронии.
— Там, где ты его потеряла.
Я беру браслет и кидаю на дно своей холщовой сумки.
— Выходит, ты все это время знал?
— Что? Что ты была там в ту ночь? Да. И дело не в браслетике. Я тебя видел тогда, в окно.
Ничего не отвечая, я разворачиваюсь и ухожу в сторону «Виллы Пратьяхары». Арно догоняет меня и идет рядом.
— Ты обиделась?
— Я? Нет.
— Обиделась.
— Почему ты его раньше не отдал?
— Не хотел делать этого при твоей подруге. Это бы всех выставило в дурацком свете, и тебя, и ее. Хотя… Напрасные старания, она все равно меня возненавидела.
— И, возможно, ей было за что.
— Ты так считаешь? И за что же?
— Ты переспал с ней и не обращал на нее после этого внимания.
— Это она переспала со мной. Она хотела этого гораздо больше, чем я. Так что, не знаю, на что можно было обижаться. По-моему, я сделал все именно так, как вы обе и хотели.
— Обе?
— А разве нет?
— Идиот.
— Не спорю. Но ты же получила удовольствие?
Я молчу.
— Получила или нет?
— Уходи.
— Сейчас уйду. Я просто хотел рассказать тебе одну историю.
— Поучительную?
— Вряд ли. Скорее, что-то объясняющую.
Я останавливаюсь и смотрю ему прямо в глаза.
— Рассказывай и уходи.
— Помнишь, я говорил, что жил с бабушкой на ферме, а там рядом была еще одна, побольше, на которой жили типа бывшие хиппи?
Я киваю и ковыряю ногой песок.
— На той ферме жила одна женщина. Она была немного похожа на мою мать. Такая же красивая, и так же пела вечерами долгие песни низким грудным голосом. Наверное, я тоже ей кого-то напоминал. Возможно, ее нерожденного сына. Она была намного старше меня. И…
— О, позволь мне догадаться. Она по-матерински тебя трахала?
— Прекрати свой цинизм, это признак слабости и вообще общей душевной убогости, человеческая защита от чего-то высокого и красивого, в чем никто ничего не понимает и на всякий случай презирает. Это же не твой случай?