С книгой заминка. «Предчувствие не обмануло меня»: начальству автобиография не понравилась.
– Оставили только обрывки анкеты, все живое выкинули, – сказала Анна Андреевна.
3 мая 60 Анна Андреевна выглядит дурно и жалуется на слабость. (За стеной – вечеринка у Ардовых. Она разговоров не слышит, а я слышу, с особенной ясностью – телефонные: телефон из столовой вынесен в коридор на холодильник. Один гость, уже вдребезги пьяный, час целый мягким, назидательным голосом увещевал какую-то Катю: «Ну как тебе, Катюша, не стыдно? Я в поездке, а ты любовника принимаешь… Нехорошо… Сама подумай. Я в поездке… а ты…»)
Книгу Ахматовой почему-то отняли у Орлова и передали из Ленинграда в Москву. Анна Андреевна об этой перемене узнала случайно, ее известить не сочли нужным.
– Книги наверное не будет, – сказала Анна Андреевна. – Я согласилась переводить Лопе де Вега. Надо на что-нибудь жить[324].
Гадали: если книгу в самом деле зарежут, то по какой причине. Почему? Не потому ли, что «Поэма» напечатана в Америке?
Надоело мне все… и зарезанные книги, и эти вечные наши попытки: догадаться, понять, сообразить, предвидеть.
Заговорили о Твардовском.
– Прекрасный подарок трудящимся к 1 Мая, – говорит Анна Андреевна. И уверяет, что для Твардовского это прогресс. Все-таки упоминается сталинская неправота. Не одна лишь правота.
Своей крутой, своей жестокойНеправоты.И правоты[325].
А я в бешенстве. Какая же правота у профессионального палача? У напарника Гитлера?
Конечно, Анна Андреевна понимает все это не хуже меня, но она к Твардовскому равнодушна, а я люблю «Дом у дороги» и многое, многое еще, и мне жаль, что большой поэт оказывается сейчас среди отставших. Среди утешающих себя.
Так это было на земле…
Неправда. Не так это было.
– Прогресс, Лидия Корнеевна, явный прогресс, – повторяла Анна Андреевна. – Товарищ растет.
Меня возмущает в применении к Сталину – пакостнику, интригану, провокатору – слова «суровый», «грозный», «вел нас в бой» – слова, облагораживающие своей высотою его подлое ремесло. А «тризна», «бразды», «ведал»! Не о Владимире ли Красное Солнышко речь? Церковно-славянским штилем говорить о пошляке, невежественном, грязном, наглом, трусливом, хитром? Лжет высокий штиль! Я понимаю, что ругательства тут тоже неуместны, мелки (он-то – всего лишь палач, да горе человеческое огромно и свято), но уж высокий слог во всяком случае неприличен! «Ведал»! И как это повернулось перо у Твардовского назвать смерть Сталина утратой? Немыслимое, необъятное, нежданное счастье, спасшее от гибели миллионы недозамученных в лагерях и целые поколения – на воле.
Пусть матери выше поднимут детей,Спасенных от тысячи тысяч смертей…
вот как надо было встретить смерть Сталина.
Почему же, по Твардовскому, эта спасительная смерть есть утрата?
Но Анна Андреевна радуется возможности говорить вслух, в печати о сталинской жестокости. У Твардовского в поэме несколько раз: крутой, жестокий. И то – хлеб221.
– Теперь и мои многие стихи раскрепостятся – как вы думаете? – спросила Анна Андреевна. И прочитала мне два, оба о Сталине; одно «Стансы»[326], а другое никогда мною не слышанное. («Знаете, бывает, что закатится куда-то в щелочку, а потом вдруг найдется».) О черной овце: сына ее падишах съел на ужин.
Сладко ль ужинал, падишах?
– Ох, страшные, – сказала я.
– Время было страшное, потому и стихи страшные, – сказала Анна Андреевна[327].
Да, вот будет проверка новому – нестрашному! – времени: напечатают эти стихи или нет?[328]
Затем Анна Андреевна обратилась ко мне с очень лестной просьбой: записать для нее те мои мысли о «Поэме», которые я излагала ей в прошлый раз.
Попробую.
По дороге домой я припомнила и повторила всю «Стрелецкую луну».
Бориса дикий страх, и всех Иванов злобы, И Самозванца спесь – взамен народных прав.
Вот это – подходящий словарь: «страх», «злобы», «спесь» – да еще в предыдущей строке: зверство. Это вам не «бразды» или «тризна»!
7 мая 60 С утра голос Анны Андреевны в телефон:
– Сегодня я узнала, что книги моей не будет. Приходите.
Сегодня у меня: верстка, поликлиника, Переделкино, тысяча дел222. Из поликлиники, днем, я заехала к ней ненадолго. У нее Женя Берковская223. В комнате пахнет валидолом. Анна Андреевна сидит на тахте тяжелая, чуть задыхающаяся, но с блестящими глазами. Официально ей не сообщили ничего, но какая-то молодая редакторша прибегала сказать: директор Гослита, Владыкин, объявил на летучке, что «состав книги Ахматовой нас не удовлетворяет».
Какие, однако, эстеты. Прямо-таки гурманы: Ахматова их не удовлетворяет! Зато Доризо – вполне.
Анна Андреевна возбуждена и грустна.
Бранит отрывок из романа Хемингуэя, напечатанный в «Литературной газете».
– Отчаянная гадость! Девица жует бифштекс с кровью и осведомляется у любовника, скольких человек он убил! Злейшая пародия на «Прощай, оружие!»224
Женя Берковская ушла. Я сказала Анне Андреевне, что принесла ей просимое. Она прочитала мои два листка о «Поэме».
– Великолепно! Я непременно включу этот текст в примечания – в ответ на мое письмо вам. Я сама чувствовала что-то такое – конкретность и отвлеченность – то, о чем у вас говорится, – и даже написала статью о лунатизме – а вы все назвали своими именами[329].
Она положила мои листки к себе в сумку. И в обмен протянула мне пачку итальянских газет: страшные фотографии каких-то преступников, убийств и казни.
– Из-за этого мне сегодня плохо – из-за этой казни и из-за кровавых бифштексов Хемингуэя. А книга моя – пусть. Я даже рада, что ее не будет.
11 мая 60, Переделкино. Трудный день.
В 6 часов вечера внезапно приехала Анна Андреевна: ее привезла в своей машине Наташа Ильина.
В доме у нас тревожно. Корнею Ивановичу не лучше, гости к нему не поднялись[330]. Анна Андреевна грузная, с одышкой, в лес не пошла, а села на скамью возле дома, радуясь воздуху и зелени.
Привезла показать мне новую строфу в «Поэму» – мгновение накануне самоубийства.
Вкруг него дорогие тени.Но напрасны слова молений,Милых губ напрасен привет.И сияет в ночи алмазной,Как одно виденье соблазна,Тот загадочный силуэт.
Она спрашивает: вставлять ли? Мысль тут глубокая: «Что было любимо, все мимо, мимо»… В роковые минуты тщетно все, полюбленное в жизни, и потому беззащитна душа. Но я не посоветовала ей тормозить действие этой строфой. К тому же, иностранное слово «силуэт» холодно для смертного часа; «алмазная ночь» и «соблазн» – в этом какая-то пышность, красивость, вместо наготы отчаяния.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});