22 мая 60 Утром вчера я позвонила узнать: можно ли придти к Анне Андреевне вечером? Сама она трубки не взяла – лежит, ей нездоровится – но Виктор Ефимович передал: вечером просит придти непременно.
Вечером я и отправилась на Ордынку, ничего не ожидая худого, с нарядной книгой сказок Чуковского под мышкой: по просьбе Анны Андреевны Корней Иванович послал книгу в подарок Нининой внучке.
Дверь открыл Ардов.
– Анна Андреевна в больнице. Скорая помощь. Боткинская. Днем были сильные боли – по-видимому, инфаркт.
Я и книгу отдать позабыла.
В воскресенье поехала в Боткинскую. Корпус 1, палата 7. (Она сюда и хотела, потому что здесь Вотчал229.) Человек шесть кроме нее в палате. Она лежит на спине. Возле: Нина Антоновна и Мария Сергеевна. Болей уже нет, но глаза блестят – жар.
Когда ее привезли на скорой, она часа два пролежала в коридоре, пока освободилось место в палате.
Лежит, молчит, старается не шевелиться.
Ниночка и Маруся ушли, я пересела поближе и передала Анне Андреевне добрую весть о книге – о своем разговоре с Оксманом. Я Юлиану Григорьевичу в телефонном разговоре плакалась в жилетку, жалуясь на историю с книгой. Через три часа Юлиан Григорьевич позвонил мне: у него по какому-то делу был редактор Гослита, Мстислав Борисович Козьмин, сын его друга, историка Козьмина; Юлиан Григорьевич просил разузнать о книге изнутри – но оказалось, что разузнавать ничего не надо: слушайте! слушайте! рукопись находится у этого самого молодого Козьмина! мы попали в самую точку! а он клянется, что тревога ложная, что книга – выйдет, что весь сыр-бор загорелся из-за двух стихотворений, вставленных Орловым, как раз тех, о которых упоминал в своем докладе Жданов; что он, Козьмин, снимет эти два стихотворения и все будет в порядке.
– Итак, доклад Жданова в силе, – сказала Анна Андреевна. – Вот вам и новая эпоха[337].
Да, я тоже все время думаю: ждановщина в литературе – это то же, что ежовщина и бериевщина в правосудии: почему бы не отказаться и от этого позора? От сталинщины во всех видах?
Мы заговорили о наших больных. Я ей передала привет Корнея Ивановича (ему-то я о ее болезни и о больнице не сказала: его сейчас тревожить нельзя); передала привет от Самуила Яковлевича, которого на днях навещала. (Диагноза еще нет; сам он пока молодцом: не говорит жалких слов и работает.)
Подняв брови, она ждала. Ждала вестей о Борисе Леонидовиче. А я все тянула, тянула, потому что вести нехороши. Я сказала: ничего нового. Организм борется. А что инфарктные изъязвления желудка, инфарктная пневмония – про это я умолчала.
(Я заметила: пока чему-нибудь нет названия, – легче. А дадут боли имя – страшней. Асмус, произнося эти имена болей, плакал.)
26 мая 60, Передел кино + У Бориса Леонидовича – рак.
(Псевдоним смерти. У Бориса Леонидовича – смерть.)
29 мая 60, Москва Была в Боткинской у Анны Андреевны. В палате ее не оказалось. Больные объяснили: она на балконе. Значит – не лежит, ходит! Значит – не инфаркт! А я, измученная переделкинской вестью, и здесь не ждала доброго.
Анна Андреевна в кресле, под сводами столетних лип. Знойно. На разбитых плитах – пятна солнца и сыпучие холмики прошлогодней листвы. Анна Андреевна в тени. Возле нее Наташа Ильина. Не только не инфаркт, а даже и не сердечный приступ: межреберная невралгия. Хоть и больно, да зато безопасно.
«Так, Лидочка, и бывает…» Но и так тоже бывает.
Она спокойная, ровная, почти веселая. Инфаркта нет, и книга двигается. Твардовский и Сурков написали одобрительные рецензии. Книготорг просит 300 тысяч, а Гослит дает всего 25.
Анна Андреевна читает сейчас «Королей и капусту» О. Генри и однотомник Саши Черного230. Говорит:
– Очень интересно впервые читать Черного подряд. Вы заметили, что с ними со всеми происходит в эмиграции? Пока Саша Черный жил в Петербурге, хуже города и на свете не было. Пошлость, мещанство, смрад. Он уехал. И оказалось, что Петербург – это рай. Нету ни Парижа, ни Средиземного моря – один Петербург прекрасен.
Вдруг она перебила себя;
– Что скажете о Борисе Леонидовиче?
Я сказала правду. Я решила: раз у нее не инфаркт, можно сказать. И должно.
В эту минуту явились новые посетители: Эдик Бабаев и молодая быстроглазая дама, дочь Шкловского.
Я ушла.
31 мая 60, Переделкино + Борис Леонидович скончался вчера вечером.
Мне сказала об этом наша Марина: позвонила утром с дачи в город.
Деду они не говорят, ждут меня.
Я поехала. В Переделкино, где уже нет Пастернака. В Переделкино, которое будет носить его имя.
Дед впервые решился встать с постели и переселиться работать на балкон.
Сидит в кресле, укутанный по пояс пледом, и пишет на дощечке.
Когда я вошла, он не сразу услышал – сидел, опустив бумагу на колено и вглядываясь в любимую березу со скворечником.
Он всегда выискивает на ее стволе следующую свою строку.
Поморщился с досадой: я прервала строку.
– Ну, что ты?
Я взяла стул, села напротив.
– Несчастье, Дед.
И выговорила.
Совершая эту жестокую операцию, я видела ясно, при ярком свете солнца, какой он старый, как отекло лицо, какие синие губы, как он горбится в кресле. Маленький старичок. Только руки прежние, молодые, куоккальские. Но руки дрожат.
Он всхлипнул – без слез – и попросил принести из кабинета бумагу и конверт: письмо Зинаиде Николаевне.
Я принесла. Хотела остаться возле, но он не позволил.
– Иди, иди, я сам.
Я спустилась в сад, нарезала вишневых веток – целую охапку – и снова поднялась к Деду: за письмом.
Он уже был выпрямившийся. Расспросил меня о болезни, о последних днях Бориса Леонидовича. Я рассказала то немногое, что знала от Асмуса.
Взяла письмо, цветущую охапку – и туда.
На пастернаковской дороге (которая, смеху ради, называется «улицей Павленко») я встретила Веру Васильевну[338]. Пошли вместе.
Пустая дорога. Яркое солнце. Жара.
Ворота распахнуты настежь. Бездомье, ничейность, брошенность, осиротелость.
Пустыня двора залита солнцем.
Нас облаяли две собаки: одна маленькая, другая большая.
Мы вошли в дом через левое крыльцо, никого не встретив. Постояли в прихожей. Ни звука, ни голоса.
На полу ведро с водой, и в нем гладиолусы. Направо, в спокойной столовой, на столе, большая ваза с цветами.
Я толкнула дверь в комнату налево – в ту самую, где я говорила с ним в день исключения из Союза.
Оглядевшись, не сразу поняла: это он лежит на узкой раскладушке, слева у стены, укрытый простыней.
Вера Васильевна откинула простыню.
Лицо искажено. Уста запали. И глаза. Глубоко подо лбом темные, черные, округлые веки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});