А я, пройдя через столовую, оперлась на какие-то бревна, сваленные у правого крыльца, стояла и думала только об одном: как бы не упасть. Устоять.
Каверин. Паустовский. Аким. Рита Райт. Мария Сергеевна. Володя Глоцер. Володя Корнилов. Фридочка. Хавкин. Харджиев. Копелев. Смирнова. Тамара Владимировна. Ливанов. Коля и Марина. Калашникова. Волжина. Наташа Павленко. Ивич. Яшин. Казаков. Рысс. Рахтанов. Любимов. Вильмонт. Старший Богатырев. Нейгауз[342].
Старые дамы, неизвестные мне, откровенно или прикровенно седые, в перчатках и без.
Деревенские старухи с детьми.
Студенты.
Опираясь на бревна, я вглядывалась в лица. Болтовни было мало, толпа сосредоточена. Фридочка мне рассказала шепотом, что сразу после кончины Бориса Леонидовича, утром следующего дня, на Киевском вокзале появилось рукописное объявление:
«Граждане! Вчера скончался великий русский поэт Борис Пастернак. Похороны в Переделкине, 2 июня, в 2 часа дня».
Вот вам и «член Литфонда»!
Объявление сорвали. Но оно появилось вновь. Опять сорвали. Опять появилось.
Фридочка от меня отошла, утешив меня этим объявлением, а сзади незнакомый голос негромко сказал:
– Вот и умер последний великий русский поэт.
– Нет, еще один остался.
Я ждала, холодея, не оборачиваясь.
– Анна Ахматова.
(И этот день придется пережить?) …Какие-то двое молодых людей вынесли крышку гроба[343]. Музыка.
Несут гроб. Несут венки.
На одной ленте я прочитала: «от семьи Ивановых». На другой: «от Литфонда».
Пронесли и наши два: «Корней Чуковский», «Лидия Чуковская».
Щелканье аппаратов. Нагло щелкают прямо в лица. Снимают не покойного, а нас, толпу.
И вот я иду вместе со всеми, в толпе, глотая пыль. Гроб от меня не очень далеко. Его несут Женя Пастернак, Кома Иванов, Копелев, Володя Корнилов. Стоят, стоят люди вдоль заборов. Когда, после мостика через Сетунь, толпа свернула и начала подниматься в гору – я задохнулась и отстала. Гроб уплыл далеко вперед – туда, наверх, к соснам.
– «И к лику сосен причтены». Помните? – спросил Харджиев.
Гроб плыл на вершину, к соснам. Люди, поспевая за ним, шли все быстрее, а я все медленнее. Здороваться и говорить я уже не могла, только головою мотала.
Раневская. Ваничка Халтурин.
Когда я втащилась наверх, подойти к могиле уже было нельзя. Волна толпы прибила меня к сосне. Там я и осталась, из-за спин ничего не видя, но в тишине отчетливо слыша все.
Был когда-то немой кинематограф: лица, плечи, руки, движения – безголосье. Тут наоборот: голоса, движения – без лиц.
Я; толпа; корявый ствол – и впереди голоса.
Открыл митинг и произнес речь Асмус. Слова были какие-то никакие, несущественные, но они и не оскорбляли пустотою, потому что Валентин Фердинандович говорил горестно. Я слышала голос, горе, а не фразы.
(Паустовский нашел бы слово, но, как мне объяснили потом, он, из-за больной гортани, в этот день мог только шептать.)
Артист Николай Голубенцев прочел: «О знал бы я, что так бывает».
Асмус закрыл митинг, сказав, что Борис Леонидович не любил длинных речей об искусстве.
И вдруг кто-то – я не видела кто, но голос неинтеллигентный, – заявил, что будет говорить «от имени рабочих».
– Ты написал книгу, но ее задержали. А ты был за правду-Обрыв. Кто-то что-то прошипел. И в ответ на шип – девичий голос:
– Не затыкайте ртов!
Молчание. Жду нового голоса. Тот же? другой?
Нет. Слава Богу, юноша читает «Гамлета»:
– И неотвратим конец пути…
Потом другой юноша-невидимка говорит от имени богословов: Пастернак был христианин.
Начинают опускать гроб. Слышу по окрикам, стукам, топотам: гроб в яму не лезет. Зычная команда:
– Раз! Два! Три!
(Каково-то сейчас Жене?)
Мягко-жесткий, глухой, страшный звук комьев земли.
Опустили.
Мне сделалось темно. Если бы не сосна и не чужие тела, я упала бы. Но тьма была одну секунду. Когда она рассеялась, я, сквозь толпу, пошла вниз.
Одно у меня было желание: лечь. Дойти до дому и лечь. Не на дороге, не в поле, а дома.
Трудно идти, когда нету ног. В жару я их часто лишаюсь. Ни колен, ни ступней; только боль, тугими кольцами сжимающая щиколотки.
Я даже не вошла в дом спросить о Деде. Доковыляла до своего домика, сняла туфли, чулки и легла.
Минут через сорок – Фридочка. Принесла мне вести о Деде, накапала капли и посидела возле.
Девушка, которая крикнула «не затыкайте ртов!» – это, оказывается, дочка Ивинской, Ирина.
Молодежь до сих пор читает на могиле стихи. Наизусть – напечатанное и ненапечатанное. «Гамлет», «Август», «Другу». Толпа разошлась, гаврики стали заметней. Фридочка, уходя, слышала разговор двоих, скучавших чуть пониже свежей могилы, у чьей-то ограды:
– А не разогнать ли нам это нарушение?
– Пусть понарушают, никуда не денутся.
Победа – оцепленная опер-работниками!
6 июня 60 У входа в Боткинскую больницу я встретилась с Марией Сергеевной. Она рассказала мне подробно, как движется ахматовская книга в Гослите —
что вынимают, что вставляют, собираются заменить – и пр., и т. п. Боже, какое счастье, что это не я, что не мне поручила Анна Андреевна донянчивать книгу! Я бы все загубила. У меня нету ни такта, ни терпения. Мария же Сергеевна обладает всеми качествами, необходимыми представителю Великой Державы: любовью к поэзии вообще, к ахматовской в частности; тактом; не говоря уже о том, что сама она – поэт замечательный.
Анна Андреевна выглядит, по-моему, дурно – однако никаких болей уже нет, и ее скоро выпишут. Пришла Таня Айзенман. (До нас были: Роскина, Болыпинцова и Тагер233.)
Анна Андреевна принимала гостей, сидя в кресле «в собственной гостиной», как называет она небольшую, довольно обшарпанную комнату между коридором и балконом. Она с некоторой торжественностью поблагодарила меня за то, что в прошлый свой приход я не утаила от нее предсмертных вестей о Пастернаке.
– Единственное, чем можно облегчить удар – это подготовить к нему. Вы это сделали. Когда мне сообщили о смерти Бориса, я не была не готова. (Подумайте, какие слова мы выговариваем спокойно: умер Борис Пастернак.)
Мария Сергеевна и Таня (злосчастные рабыни курения!) ускользнули из комнаты, чтобы предаться своей пагубной страсти. Анна Андреевна сразу вынула из сумки какую-то книжечку и, предупредив меня: «вторая строка еще в работе», прочитала:
Умолк вчера неповторимый голосИ нас покинул вождьОн превратился в жизнь несущий колосИли в тончайший, им воспетый, дождь.
Дальше не помню. Дальше про цветы.
– Не говорите мне, пожалуйста, – с раздражением сказала Анна Андреевна, хотя я еще и рта не открыла, – что слово «вождь» истаскано и неуместно. Знаю сама. Спасу эпитетом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});