Джордж Лермонт и радовался за своего единственного настоящего друга в Москве, и печалился по поводу близкой разлуки. До глубокой ночи горела свеча в окне маленького домика у Арбатских ворот. Допив последнюю кружку горького пива, Крис Галловей заночевал у Лермонтов. Скоро в горенке раздался его богатырский храп, у коего было больше колен, чем в руладах любого соловья. А Джордж Лермонт не спал и до первых, и до вторых петухов. Болели старые раны, но пуще боевых ран грызла сердце тоска по навсегда потерянной родине с вечно юной подружкой Шарон и неизбывно печальной матушкой.
Укладываясь спать, Крис обещал в следующем же письме просить мистера Джонса навести справки у эрла Абердина о вдове капитана Лермонта, передать ей, если она жива, привет от ее сына в Москве. Джордж Лермонт знал, что теперь с растущей тревогой будет ждать ответа из Абердина.
А через неделю Кристофор Галловей пришел проститься:
— Еду в Лондон. Мне удалось уладить в Москве все мои дела. Я сам узнаю про твою мать в Абердине. Прощай, мой друг! Гуд бай!
Босоногий мальчишка из арбатского кабака, прибежища зеленого змия, свившего себе гнездо почти напротив Николы Явленного, прикатил на тачке заказанный мастером Галловеем пузатый бочонок. Тот царственным жестом кинул ему полетевший штопором грош.
Даже Лермонт, и тот с горя выпил кружек десять пива, а Галловей высосал бочонок до конца и, казалось, готов был выбить донышко и облизать его. Пузо его, все холеное и взлелеянное на московском пиве, давно обогнало по внушительным размерам своим даже брюшко полковника фон дер Роппа и уже в некотором роде составляло почти такую же московскую достопримечательность, как его Спасская башня.
— Конечно, мой друг, — разглагольствовал Крис, — всей душой стремлюсь я на родину, однако же, клянусь, жаль будет мне расставаться с этой несчастной и дикой страной. Столько лет здесь прожил, мастером стал, Спасскую башню построил. Эта башня стала для меня огромным магнитом. Не увижу день один — поверь, скучаю без нее. Сколько раз сворачивал, чтобы хоть одним глазком узреть ее, глянуть на дитя свое! И любовался я ею, черт меня побери, во все времена года, днем и ночью, при луне, на утренней и вечерней заре. А кто будет помнить, что построил ее, башню Спаса милостивого, Крис Галловей из округа Галловей, что в Шотландии!..
Он понюхал пустую кружку.
— И все-таки, брат, мне, бобылю, куда легче будет навсегда проститься с Москвой и башней Спаса, со всеми теремами и церквушками, над коими я так славно потрудился. А ты, братец, пустил в эту дикую землю не один, а четыре могучих корня. Жена, трое сыновей. Их судьба — твоя судьба. Их радость и горе — твои горе и радость. Четыре якоря. Как ты отрубишь, как пересадишь в чужую им почву, в нашу бедную шотландскую землю! Душу и сердце разве можно от корня отодрать, разорвать пополам!
— Нет, нет, нет! — испугался Лермонт, подавляя страх, подальше пряча от себя того же рода давно мучившие его собственные мысли. — Я непременно вернусь! Я вернусь с ними!..
Крис улыбнулся грустно и понимающе.
— Полно, ротмистр! — сказал он, поблескивая мудрыми, все понимающими глазами. — Прочь несбыточные мечты юности! Кто-кто, а ты нашел себя в этой жизни и на этой земле.
Вот кому надо писать, подумал Лермонт. Все он понимает, до всего дошел, и не только смотрит вглубь, три аршина под землей видит, но и мысль свою выразить умеет, мысль свежую, смелую, неповторную. А он, Лермонт, боится правды, на правду глаза закрывает. А ведь еще отец говорил, что правда — все для сочинителя, — вот ведь каков парадокс!..
И все же наперекор всему, вопреки этой давно очевидной правде он не мог признать себя россиянином по гроб жизни, не мог до конца отказаться от несбыточных мечтаний того Лермонта, что храбро пустился в путь почти двадцать лет тому назад из маленького Абердина на берегу холодного, сурового моря. Еще рьянее, с отчаянною строгостью учил сыновей родному шкотскому, аглицкому. Впрочем, какой же язык родной у Вильки, Петьки, Андрюшки?..
— Еще больше, чем вдоволь пива, — продолжал Крис, — человеку нужно признание. Признание любимых, друзей, государства, наконец, света. Человеку обязательно нужно знать, человек он или нет, получилась у него жизнь или не получилась. Здесь ты, Джорди, ротмистр, славному шквадрону голова, большой в полку и войске воин, заслуженный российский дворянин, на виду у Царя и патриарха. А там, в Шотландии, в Абердине, кто ты есть, Лермонт? Полунищий странник, вернувшийся к угасшему родному очагу, неудавшийся искатель счастья, джентльмен удачи, которому не повезло. А может, и повезло. Вспомни: Колумба, моего тезку, привезли на родину в цепях. И аглицкий король косо смотрит на своих подданных из Шотландии, бежавших на службу русскому Царю — варвару и иноверцу!
Сжалившись над другом, Лермонт позвал Вильку и послал его в кабак за пивом.
— Человеку, — тихо произнес он, когда Вилька улетучился, нужно прежде всего самому верить, что он удался. Тогда он всюду покоен и богат высшим богатством. А у меня и этого нет. Я начал и кончу свой путь с клеймором в руках. А я мечтал сплавить воедино меч с пером. Увы, это разные материи, как пламень и вода.
Он помолчал. Губы его искривила усмешка. Кашлянув предупредительно, неслышно вошла своей плывущей походкой Наташа, сменила свечу, убрала пустую посуду.
Когда она ушла так же неслышно, Лермонт сказал:
— Вчера я сжег почти всю свою писанину. Никому она не нужна!..
Галловей ударил дюжим волосатым кулаком по столу.
— You gaddamn foil, you! Джордж Лермонт! Все-таки ты больше ротмистр рейтаров, нежели человек Аполлонова племени — творец, писатель! Как ты посмел это сделать! Неужели тебя, человече, не удержала тень великого Томаса!.. Позор! Ты слаб, приятель, слаб!.. Столько лет писал! Ты должен соединить в себе, как говорят испанцы, armas y letras — военную и литературную карьеру. Иначе какой же ты потомок Томаса Рифмотворца!
Ротмистр оглянулся на черные мокрые окна, припертые ставнями.
— Все не так просто, Крис! Приходил ко мне Макгум. Сказал, что моими бумагами сильно интересуются разные люди…
— Кто? Кому понадобились твои бумаги?
— Наследники опричнины из одного московского приказа. И Португалец — тот самый иезуит…
— Да он же спалил лавку Макгума!
— А кто это может доказать? Иезуит пришел с человеком из испанского посольства — тот поручился за него. И это понятно: лавку сжег какой-нибудь вор или разбойник, подкупленный иезуитом…
Вилька принес пива. Крис одним духом опорожнил кружку.
— Одно из двух, — решительно сказал Крис Галловей, — или я остаюсь, или ты едешь со мной!
Лермонт тоже выпил, вытер рот тылом ладони и ответил другу печальной улыбкой.
На прощание Джордж обнял Криса, стиснул его до костного хруста в плечах, груди, словно чувствуя, что навсегда прощается с родиной.
— Fare thee well, my only friend, — молвил он. — Прощай, друг мой единственный! Береги мою Спасскую башню! Жаль, не высек я над вратами мой прощальный вывод: «Самодержавие здесь держится, несмотря на его служителей». Это парафраз слов Боккаччо о церкви. Загадочная все-таки страна. Но за двадцать с лишним лет крепко полюбил я русский народ, и мне жаль с ним расставаться. Я не ты — не пустил корней в здешнюю землю…
Он вытер тылом ладони мокрые глаза.
— Как учил старина Аристотель, — перед отъездом философски заметил Галловей, — в молодости все возможно, в средние лета еще многое вероятно, к старости нашей жизни правит неумолимая необходимость. Прости меня, Джордж! Я должен ехать в Лондон.[101]
Как только ключница Акулька увела мамку в людскую, Вилька, Петька и Андрюшка прильнули к дверям в горенку, по обычаю своему стали подслушивать, что говорят взрослые.
Что поняли они — тринадцатилетний Вильям, одиннадцатилетний Питер и девятилетний Андрей — из этого знаменательного и поучительного разговора папеньки с его благоприятелем «Головеем-головушкой»?
«Имея уши слышати — да слышит!»
— Чепуха! — заключил младший — потомственный дворянин Андрей Лермонт. — Про войну бы папенька лучше рассказал!..
— Али про девок-блудниц! — мечтательно вывел Питер Георгов сын, молодой, да ранний.
— Про войну и про блудниц стоило бы послушать! — согласился разноглазый Вильям, также сын Георгов и потомственный дворянин Государя своего Михаила Федоровича.
«Имея уши…»
Задаренный сверх всякой меры благодарным и бездарным Царем Михаилом Федоровичем за постройку Фроловско-Спасской башни Кремля, ставшей символом Великороссии и Великой России, Крис Галловей устроил пышные проводы, что даже самые свирепые враги Шотландии (аглицкие послы) были в восторге, а народы, менее привыкшие к сильным напиткам, даже расползались на раскорячках.
Джорджа нашего так несказанно удивило то, что скупердяй Крис смог позволить себе такой роскошный стол, что, подвыпив, он спросил великого зодчего: