Но тут я отвернулся, привалился к оливе - и едва само сердце не изрыгнул наружу!.. Меня выворачивало наизнанку, я дрожал от прохлады вечерней, зубы стучали, из глаз лились потоки слез... Долго!..
Потом почувствовал руку на плече, это был бородатый жрец. Он был хорошо сложен, смуглый, темноглазый; тело покрыто ссадинами и шрамами от беготни по горам, и сплошь в винных пятнах... Он смотрел на меня печально, как вчера я смотрел на царя: смотрел - и не знал, что сказать мне. Наши глаза встретились - так люди в море встречаются взглядом: они бы окликнули друг друга, но знают что ветер унесет слова. Я понял, что он увидел мое состояние, - и отвернулся.
Потом раздался какой-то шум; я обернулся - молодой уходил с дышлом на плече и уводил колесницу. Я сделал несколько шагов следом; в животе было холодно, ноги свинцовые... Жрец шел рядом, не пытался меня задержать... Но когда я остановился - он встал напротив, вытянул руку и сказал: "Иди с миром, эллинский гость. Для человека - несчастье увидеть таинство, которого он не понимает. Отдавать себя без вопросов, не требовать лишнего знания - в этом мудрость богов. И она это понимает, она нашей крови".
Я вспомнил многое: окровавленные бычьи рога на арене, тот ее голос в горящем Лабиринте... В первую нашу ночь она мне сказала, что она критянка, совсем критянка. Но не только это - она еще и дочь Пасифаи!..
Колесница укатилась уже за поворот дороги и мерцала сквозь оливы... Подымалась яркая весенняя луна, и всё вокруг стало бледным и ясным, а листья бросали черные тени... Пятнистая шкура и запачканное тело жреца сливались с деревом, на которое он опирался, глядя на меня; он думал о чем-то своем, не знаю о чем, - а я о своем.
Бледнело закатное небо, лик луны подымался над морем, и белая дорожка сверкала меж качавшихся ветвей... Я видел эту луну, яркий свет ее... - но вокруг всё вроде поменялось: словно стоял я не здесь, а на высокой платформе и смотрел на тень громадной скалы, что закрыла равнину; а ясное, сверкающее звездами небо обнимало янтарные горы, и высокая крепость тоже сияла, сама, словно ее камни дышали светом.
"Воистину не к добру я посмотрел на нее - слишком рано и слишком близко. Меня ждет теперь не только холодная постель, но и холодная тень над судьбой, над всей жизнью моей, - мертвый Минос в царстве Гадеса не простит мне того, что я теперь должен сделать... Тем хуже для меня, - но лучше для твердыни Эрехтея, которая долго стояла до меня и долго простоит после: я не стану возвращаться к тому свету с полными руками тьмы, даже если эта тьма от кого-то из богов" - так я подумал тогда. Посмотрел на жреца... Тот тоже повернулся лицом к луне, и луна отблескивала в его открытых глазах; а сам он был неподвижен, будто дерево, будто змея на камне. Он был похож на человека, что знает магию земную и мог бы пророчествовать в безумии пляски...
И тогда я подумал о Лабиринте, о великом Лабиринте простоявшем тысячу лет, и вспомнил слова Миноса, что голос бога уже не звал их больше в последнее время. "Всё меняется, - подумал я. - Меняется всё, кроме вечноживущих богов. Впрочем, кто знает?.. Быть может, через тысячу веков и сами они, в небесном доме своем за облаками, услышат голос, что зовет царей? Услышат - и отдадут свое бессмертье, - ведь дар богов должен быть больше дара людей! - и отдадут свое бессмертье, и вся их мощь и слава поднимутся как дым к другому, высшему небу; перейдут к другому, более великому богу... Это как бы вознесение из смерти в жизнь, если такая вещь может случиться. Но здесь - здесь это падение из жизни в смерть: безумие без оракула, кровь без уха чуткого к божьему зову, без согласия освобождающего душу... Да, это воистину смерть!.."
И еще вспомнилась комнатка за храмом, где она назвала меня варваром. И будто снова ее пальцы тронули мне грудь, и голос прошептал: "Я так тебя люблю - это даже выдержать невозможно!" И я представил себе, как завтра утром она проснется в такой же комнатке, - отмытая от крови, наверно забывшая всё, что сегодня было, - проснется и будет искать меня рядом... Но колесница уже скрылась из виду, и даже шума колес уже не было слышно.
Я снова обернулся к жрецу - он смотрел на меня.
- Не к добру я сделал, - сказал я. - Наверно это не понравилось богу, ведь сегодня его праздник... Наверно, мне лучше уйти отсюда поскорее.
- Ты почтил его, - говорит, - а незнание чужестранца он простит. Но лучше не задерживаться слишком долго, ты прав.
Я посмотрел на дорогу, пустынную, бледную в лунном свете...
- А царственная жрица, призванная к вашему таинству, - ее будут чтить здесь, на острове?
- Не бойся, - говорит. - Ее будут чтить.
- Так ты скажешь вашей царице, почему мы ушли вот так, ночью, не поблагодарив ее и не попрощавшись?
- Да, - сказал он. - Она поймет. Я скажу утром, сейчас она слишком утомлена.
Мы оба замолчали. Я искал в себе слова для другой - это было гораздо нужнее, - но там нечего было сказать.
Наконец он заговорил:
- Не горюй, чужеземец, забудь об этом. Боги многолики - и часто ведут не туда, куда бы самим нам хотелось... Так и теперь.
Он отделился от дерева, и пошел прочь через рощу, и растворился вскоре в мерцании теней - и больше я его не видел.
Поле под оливами было пустынно, мои приятели давно уже ушли; я пошел в одиночестве по дороге и вскоре добрался до спящей гавани. Пост возле корабля был на месте, и кое-кто даже держался на ногах, а часть команды тоже пришла спать на берег... Ночной ветерок с юга был достаточен, чтобы наполнить парус, так что если грести народ не сможет - не беда... Я сказал им, что оставаться опасно, что они должны срочно разыскать остальных и привести к кораблю. Они заторопились; в чужой стране не трудно пробудить в людях страх.
Ушли; я вызвал помощника кормчего и послал его за матросами... И на какое-то время остался у моря один. А завтра она будет смотреть на море со священного островка, будет отыскивать в синеве наш парус!.. И будет думать, быть может, что какая-нибудь женщина на празднике заставила меня изменить ей; или что я вообще никогда ее не любил, а только использовал, чтобы вырваться с Крита... Да, так она может подумать. Но правда - правда не лучше для нее.
Я расхаживал взад-вперед; под ногами хрустели ракушки, шелестели слабые волны, набегая на берег, доносилось вялое пение ночной стражи... И вдруг услышал плач, увидел бледную тень, что брела вдоль воды. Это была Хриза. Ее золотые волосы, распущенные на плечах, серебрились в лунном свете, а лицо было закрыто ладонями, и она плакала. Я взял ее руки - на них не было пятен, кроме как от пыли и слез...
Я говорил ей - пусть успокоится, пусть не плачет, чего бы ей не пришлось насмотреться сегодня; мол, лучше не вспоминать о том, что было совершено в безумье божьем, потому что это таинство эллинам трудно постигнуть... "Ночью мы уходим отсюда, - говорю. - К утру уже будем на Делосе..." Она смотрела на меня, будто не понимала. Моя Хриза!.. Безоглядно храбрая на арене, тот единственный человек, кто смог удержать меня от безумия, - что с ней?.. Она проглотила слезы, поправила волосы и вытерла глаза. "Я знаю, Тезей, знаю. Это все безумье божье - завтра он забудет... Он забудет, одна я буду помнить!.." Тут я ничем не мог помочь. Я мог бы ей сказать, что всё проходит, но в то время еще сам этого не знал.
Начали появляться плясуны, бежавшие к кораблю; факел часового освещал их лица, и Аминтор был один из первых. У него уже рот был открыт - спросить меня, - но тут он глянул на нас еще раз, разглядел Хризу и подался назад. Я увидел, что он боится ее, смотрит застенчиво, виновато... Но глаза их встретились - и он бросился к ней, схватил за руку, и пальцы их словно сами собой сплелись в тугой узел; тот, что ювелиры делают на кольцах.
Я не стал им ничего говорить, - они бы всё равно не услышали, - сказал только, чтобы помогли поскорее собрать остальных; нам, мол, в полночь надо отойти. Они умчались в сторону Наксоса, где уже гасили лампы на ночь; умчались, так и не расцепив пальцев.
На море лежала мерцающая лунная дорожка, и ее прерывала темная тень священный островок Диониса. Виднелась крыша храма с критскими рогами, и одно маленькое окошко было освещено. Это ей оставили лампу, подумал я; оставили, чтобы не испугалась, проснувшись в чужом незнакомом месте.
Уже миновала полночь, и мы уходили в пролив, а окошко все еще светилось... И лампа горела и горела, пока ее не скрыла линия моря, горела, верно охраняя ее сон, в то время как я уходил.
2
Мы подходили к Делосу на рассвете; а пришли - солнце стояло как раз над священной горой.
В ясный день на Делосе даже камни, кажется, сверкают искрами серебра, сполохами и бликами излучают свет. Под поцелуями бога вода и воздух чисты как хрусталь... Идешь вдоль берега - на дне каждый камушек виден; а когда смотришь в сторону лестницы, что ведет в священную пещеру, - чудится, что можно сосчитать все цветы на горе. С вершины горы, что над святилищем, подымался в сапфировое небо дымок утренней жертвы...
Всё вокруг дышало радостью; а мы, эллины, были здесь уже дома, - хоть наша нога впервые ступила на землю Делоса, - и так были потрясены, что даже плакать не могли. Пока я шел к озеру и к священной роще, - вверх по искрящейся мощеной дорожке, - пронзительный солнечный свет, казалось, смывал с меня и подземную темень Наксоса, и кровавые сполохи Крита... Здесь всё было прозрачно, чисто и светло; и мощь бога, секреты таинства его таились не во тьме, а в свете - в свете, нестерпимом для людских глаз.