Я прекратил борьбу - и вода вытолкнула меня на поверхность. Поплыл назад к земле, на сердце было спокойно: я переложил выбор на бога, и он ясно ответил, что делать, - сомнений больше не было, он принял на себя эту тяжесть.
Так я думал тогда, так я и теперь говорю в сердце своем, когда в великие дни жертвоприношений стою перед богами на Высокой Крепости священной твердыне Эрехтея, - стою и приношу им жертвы от лица народа моего. Великий Отец Коней, что приходил к зачатию моему, Сотрясатель Земли, который поддерживал меня всегда и сохранил народ мой даже в ужаснейшем гневе своем, - он никогда не толкнул бы меня во зло. Я представлял себе, что отец немного погорюет, - но тем радостнее будет неожиданная встреча... Откуда я мог знать, что он так тяжко обвинит себя? Что даже не дождется, пока корабль зайдет в порт, чтобы убедиться, правду ли сказал тот парус?
А может быть, дело и не в том? В обычной человеческой скорби он, наверно, ушел бы, как все уходят: упал бы на меч или принял бы крепкого мака, что уносит жизнь во сне... Разве нет?.. А он ведь прыгнул с того самого балкона над скалой, с которого я однажды оттаскивал его, с самого края. Наверно, бог на самом деле послал ему знак, такой же громкий и ясный, как и мне: ведь мы оба были в руке Посейдона, это ему предстояло выбирать...
Человек, рожденный женщиной, не в силах избежать своей судьбы. И потому лучше не вопрошать Бессмертных и не растрачивать попусту сердце свое в печали, когда они скажут слово свое... Положен предел нашему знанию; и мудрость в том, чтобы не пытаться проникнуть за него. Люди - всего только люди.
Книга вторая
БЫК ИЗ МОРЯ
1
МАРАФОН
1
Дельфины так и прыгали вокруг, когда я - вместе с товарищами по арене входил под парусом в Пирей. Наши одежды и волосы еще пахли гарью спаленного Лабиринта.
Я спрыгнул на берег, набрал полные горсти родной земли - она прилипла к ладоням, будто ласкала меня... И лишь потом заметил людей вокруг; они не приветствовали нас, а глазели издали и звали друг друга посмотреть на чужеземцев-критян.
Оглядел своих ребят - и понял, как выгляжу я сам, бычий плясун. Гладко выбритый; тонкий как хлыст от непрерывной тренировки; шелковая юбочка, вышитая павлиньими хвостами, стянута в талии широким золоченым поясом; веки до сих пор темны от краски - ничего эллинского во мне, кроме льняных волос. Ожерелья мои и браслеты - не царские драгоценности, а дорогие безделушки Бычьего Двора...
Арена въедалась в душу накрепко. Нога моя уже ступила на землю Аттики а я всё еще был Тезей-афинянин, из Журавлей, первый среди бычьих прыгунов. Они там рисовали меня на стенах Лабиринта и вырезали из слоновой кости; украшали моими изображениями золотые браслеты; поэты клялись, что мы с ними переживем века в балладах, сочиненных в мою честь... Я всё еще гордился этим - но пора было снова становиться сыном своего отца.
Вокруг нас поднялся шум: толпа разглядела наконец, кто мы такие. Люди роились около нас, передавая новость к Афинам и к Скале; таращили глаза на царского сына, разряженного как фигляр... Женщины плакали от жалости, глядя на шрамы - следы скользящих ударов рогом... Такие шрамы были на каждом из нас; и люди думали, что это от плетей. По лицам моих ребят я видел, что они слегка обескуражены: на Крите каждый знал, что эти шрамы - наша гордость, знаки отточенного искусства...
Я вспомнил, как пели мрачные погребальные песни, когда я отплывал из Афин, как рыдали и рвали на себе волосы, как причитали по мне добровольному козлу отпущения... Слишком много было на душе - не высказать, - и всё это прорвалось из меня радостным смехом... Какая-то старушка поцеловала меня...
В Бычьем Дворе голоса моих ребят не замолкали весь день, они и теперь звенели вокруг:
- Смотрите, мы вернулись! Все вернулись!
- Смотрите, вот ваш сын...
- Нет, критяне за нами не гонятся! Миноса больше нет, Дом Секиры пал!
- О! Мы сражались там в великой битве после землетрясения, Тезей убил их принца Минотавра...
- Мы свободны! Не будет больше дани Криту!
Люди смотрели на нас изумленно и тихо переговаривались: новости оглушили их. Мир без Крита - такого не было под солнцем; чтобы обрадоваться, надо суметь в это поверить... Но вот уже юноши вскочили, запели пеан...
Я с улыбкой сказал своим: "Ужинаем дома!", а про себя думал: "Не надо, ребята, не говорите им слишком много. Вы уже сказали всё, что они могут понять..." Но они продолжали щебетать. Мой слух уже настроился на аттический лад, и теперь их говор звучал как птичий гомон:
- Мы Журавли, Журавли! Журавли - лучшая команда Бычьего Двора...
- Целый год на арене - и все живы!.. Это впервые за всю их историю, а ей уже шестьсот лет...
- Это Тезей сделал. Он тренировал нас...
- Тезей - величайший прыгун, какой только был на Крите во все времена...
- А здесь, в Афинах, вы слышали о Журавлях?.. Должны были!..
Родственники обнимали своих любимых, разглядывали их; отцы целовали мне руки, за то что вернул домой их детей; я что-то кому-то отвечал...
Как мы молились, как мы боролись в Бычьем Дворе, за то чтобы вырваться оттуда! А теперь - как трудно избавиться от него, как трудно отвыкнуть от жизни на остриях рогов, когда каждый твой день - последний, а вера в товарища - сильней любви!.. Осталась свежая рана.
Одна девушка говорила своему жениху, который едва ее узнал:
- Слушай, Рион, я теперь бычья прыгунья!.. Я могу сделать на рогах стойку, правда! Раз я даже перепрыгнула через быка... Посмотри - вот камень, мне его один князь подарил; я выиграла ему пари - вот он и подарил...
Я видел, как лицо его отупело от страха; видел, с каким недоумением встретились их глаза... В Бычьем Дворе не только славу - саму жизнь надо было заработать; я еще жил этим, для меня сухопарые атлеты моей команды были красивы, - но как не похожа была эта резкая поджарая смуглянка на молочно-дебелых афинских дев, как она проигрывала им в глазах этого сукновала!.. Я вспомнил всё, что пришлось пережить Журавлям, и готов был убить этого идиота и забрать ее себе, - но Лабиринт был обращен в пепел и руины, Журавли уже были не мои, моя власть над ними кончилась.
- Найдите мне черного тельца, - сказал я людям, - я должен принести жертву Посейдону, Сотрясателю Земли, в благодарность за возвращение наше. И пошлите гонца к отцу моему.
Бычок подошел смирно и наклонил голову, будто соглашаясь, - добрый знак, который порадовал народ... Даже после удара он почти не бился; но когда падал - глаза его упрекнули меня, как человеческие; это было странно после такой покорности. Я посвятил его богу и пролил на землю его кровь... А залив костер вином, вознес молитву:
- Отец Посейдон, Владыка Быков, мы плясали для тебя в святилище твоем и вложили жизни наши в руку твою. Ты вернул нас домой невредимыми. Будь же и ныне благосклонен к нам и укрепи стены домов наших. Что до меня - я возвращаюсь вновь в твердыню Эрехтея, дай же мне силы удержать ее. Благослови дом отца моего. И да будет так, по молитве нашей.
Все закричали "аминь", но этот крик смешался с гулом новых вестей. Мой гонец вернулся гораздо раньше, чем мог бы добраться до Крепости, и теперь медленно шел ко мне; а люди расступались, давая ему дорогу. Я понял, что известие - о чьей-то смерти... Он подошел, постоял немного молча... Не долго: ведь афинянин всегда хочет быть первым с новостью, как бы ни была она плоха.
Мне подвели коня... Несколько приближенных отца уже успели подъехать мне навстречу; когда мы поскакали из Пирея к замку - я слышал, как радостные клики затихают и сменяются причитаниями.
В проеме ворот, где слишком круто для лошади, толклась дворцовая челядь, чтобы поцеловать мои руки или кайму моей критской юбочки. Только что они считали меня мертвым, а себя - беспризорными; боялись, что станут нищими, а то и рабами, если Паллантиды снова нагрянут на страну, а они не успеют исчезнуть...
- Отведите меня к отцу, - сказал я.
- Я посмотрю, мой господин, успели ли женщины обмыть его, - ответил старейший из дворян. - Он был весь в крови.
Отец лежал в верхнем покое на своей огромной кровати из кедра, с красным покрывалом, подбитым волчьим мехом, - он всегда боялся холода... Его завернули в голубое с золотой каймой... Среди вопивших женщин, - они рвали на себе волосы и царапали груди, - среди них он лежал удивительно тихо. Одна сторона лица была белой, другая - сплошной синяк от ударов о камни; на макушке была вмятина, как чаша, но это было задрапировано тканью; а перебитые руки и ноги ему распрямили.
Глаза мои были сухи. Я прожил с ним меньше полугода до отъезда на Крит; еще не зная, кто я, он пытался меня отравить, в этой самой комнате... Я не хранил за это зла, - но он был мне совсем чужим, этот расквашенный мертвый старик. Старый дед, воспитавший меня - Питфей из Трезены, - тот был отцом моего детства и сердца моего, по нему я мог бы заплакать... Но кровь есть кровь, и того что начертано в ней - не вытравить...
Синяя сторона его лица выглядела сурово, а белая чуть заметно улыбалась... У ножки кровати, положив морду на лапы, лежал его белый пес и смотрел в одну точку пустым немигающим взглядом.