Последнее есть камешек в огород абстракционизма, но при этом замечательно, что Грин не просто его отрицает – не нравится, и все тут, – а подводит под это отрицание определенную основу. Впрочем, как мы увидим в «Фанданго», Грин и Левитана не жаловал. Часто говорят о том, что Грин противопоставлял урбанистическую цивилизацию и природу. Это очень верное замечание, тем более что оно позволяет рассматривать Грина не как «иностранца» в русской литературе, а видеть в его творчестве проявление общих, присущих литературе начала века черт. Но мысль эта нуждается в уточнении. Конфликт цивилизации и природы встречается у многих авторов рубежа веков – у позднего Льва Толстого (да и у раннего – в «Казаках»), Пришвина, Клюева, Есенина, но для них антитезой городу выступает либо действительно природа как таковая, либо уходящий мир деревни.
На младенца-березку,На кузов лубяной смиренныйИдут: Маховик и Домна —Самодержцы Железного Царства.Господи, отпусти грехи наши!Зяблик-душа голодна и бездомна,И нет деревца с сучком родимымИ кузова с кормом-молитвой!
Так о гибели «избяной Руси» под натиском города писал Клюев. Схожие интонации можно найти и у Есенина в «Сорокоусте»:
Видели ли вы,Как бежит по степям,В туманах озерных кроясь,Железной ноздрей храпя,На лапах чугунный поезд?А за нимПо большой траве,Как на празднике отчаянных гонок,Тонкие ноги закидывая к голове,Скачет красногривый жеребенок?Милый, милый, смешной дуралей,Ну куда он, куда он гонится?Неужель он не знает, что живых конейПобедила стальная конница?
В сущности, вся проза Грина есть протест против этой победы механического начала (равно как и против бесплодных мечтаний символистов о неведомых мирах). Но он не просто оплакивает уходящую натуру, а моделирует такую ситуацию и такую реальность, при которой история идет по другому пути. Можно спорить о том, как это назвать – фантастикой, романтизмом, инфантилизмом, – но если у Есенина и Клюева речь шла именно о столкновении двух реально существующих миров, двух социумов, к одному из которых принадлежат или принадлежали эти поэты, то Грин ни к одному из этих сообществ не принадлежал или по крайней мере свою принадлежность к ним не признавал. Для него в прошлом России нет ничего, за что можно было бы уцепиться и противопоставить настоящему – вероятно, поэтому свою утопию он искал не в русской деревне, не в расколе, не в опрощении или уходе в народ, а в выдуманном тридевятом государстве. Но даже оно не самоцель. Грину важен по большому счету человек и только человек вне его связи с историей, национальностью, богатством или бедностью, религией и политическими убеждениями. Грин как бы абстрагирует, очищает своих героев от этих наслоений и стерилизует свой мир, потому что так человек ему лучше виден.
Человек был его религией, но для Грина он – гораздо большее, чем горьковская формула «Человек – это звучит гордо», иронически обыгрываемая в рассказе «Фанданго» («Держа в кармане тридцать рублей, каждый понимал, что „человек – это звучит гордо“»). Человек для Грина – великая тайна. Отрицая или скептически относясь к потустороннему миру как таковому («Занимаюсь спиритизмом, причем от скуки; выстукивал разные похабные слова», – писал он Куприну[336]), Грин очень внимателен к миру человеческой души, ее необъяснимым проявлениям и возможностям, и провести границу между писательским вымыслом и фактом довольно трудно. В рассказе «Загадка предвиденной смерти», герой которого приговорен к казни на плахе и последние дни своей жизни думает только об одном – топоре и шее, пограничная ситуация написана настолько убедительно, что, кажется, автор вселился, как дух, в своего протагониста и не хочет либо не может быть оттуда изгнанным. О необъяснимых свойствах человеческой психики идет речь в рассказе «Убийство в рыбной лавке», герой которого совершает убийство, подчиняясь зову бессознательного, или в рассказе «Днем и ночью», где загипнотизированный туземцами офицер колониальной армии убивает своих солдат, и примечательно, что во всех трех новеллах финал одинаков – смерть.
Пяти человеческих чувств Грину мало. Мало и шести, если подразумевать под последним то, о котором писал Гумилев. Скорее тут есть что-то от шекспировского «Есть многое на свете, друг Гораций, что и не снилось нашим мудрецам».
Нечто сверхъестественное, экстрасенсорное, парапсихологическое, как мы сказали бы сегодня, было свойственно и самому Грину. Вл. Смиренский вспоминал: «Иногда Грин поражал меня своей удивительной способностью подчинять человека. Мне думается, что его внимательный и тяжелый, как у Лермонтова, взгляд обладал гипнотической силой. Он легко мог заставить прохожего оглянуться. Я наблюдал, как в магазине терялись перед ним продавщицы. Попросит он, например, двести граммов сыру, а продавщица отвешивает ему пятьсот. Грин только усмехнется и скажет: „Вы так проторгуетесь“ или „Мне этого много“».[337]
Николай Вержбицкий приводит свой пример одержимости в сознании Грина, с возможно подобными сверхъестественными способностями связанной, причем здесь все, как и в рассказах, заканчивается смертью: «Он любил девушку, и она отвечала ему большим чувством. Как-то вечером, когда он был совершенно один, среди полной тишины, она совершенно ясно сказала ему, как бы на ухо, несколько раз одно только слово: „Прощай!“ Можно было с полной несомненностью различить тембр ее голоса и даже легкую картавость при произнесении буквы „р“.
Грин записал час и минуты. На другой день утром послал телеграмму. Ему ответили, что девушка скончалась накануне вечером во время сердечного припадка».[338]
Вержбицкий верит или делает вид, что все именно так и было, Владимир Сандлер в своем комментарии к этому эпизоду рассудительно эту версию опровергает, утверждая, что «весь этот эпизод выдуман Грином», который «писал в то время рассказ „Голоса и звуки“, сюжетно очень напоминающий рассказанную историю, и хотел на слушателе „проверить“ органичность своей выдумки».[339]
Правы оба. Разумеется, Грин сочинил историю про умершую девушку. Разумеется, сочинил не просто так, а потому, что писал рассказ. Но Грин не был бы Грином, если бы сам не поверил в свою выдумку. В этом смысле он был действительно дитя или же должен был вогнать себя в некий творческий экстаз, без которого не мог писать, должен был сам пережить то, что происходит с его героями. Граница между мирами – реальным и воображаемым – проходила в опасной близости от его рассудка.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});