А гриноведы говорят вот что: «В жанре „загадочных историй“ описано у Грина множество явлений, которые проходят сегодня по ведомству неизвестного тогда понятия парапсихологии: внушение и чтение мысли на расстоянии („Преступление Отпавшего Листа“); творческая реализация личности под гипнозом („Сила непостижимого“); чудеса самовнушения („Загадка предвиденной смерти“) и т. п. Нередко сюжеты „историй“ опираются на медицинский диагноз, который любой психиатр без труда установил бы по поведению персонажей: амнезия („Возвращенный ад“); почти клинический случай депрессии (главка „Вечер“ в „Наследстве Мак-Пика“); „двойная ориентировка“ („Рассказ Бирка“); делирий со зрительными галлюцинациями и бредом преследования („Серый автомобиль“); онейроидное расстройство сознания („Путь“); бред величия („Канат“); „сумеречное состояние“ с агрессивным поведением и амнезией („Ночью и днем“)…
Объем знаний Грина в этой области, точность изображения сложнейших психических процессов, подчас превосходящих уровень представлений и возможности его времени, вызывают сегодня удивление специалистов».
А далее автор делает важное уточнение:
«Необходимо подчеркнуть – речь идет отнюдь не о том, что писатель замыкает содержание отдельных произведений сферой психопатологии, испытывает к ней „особое“ пристрастие и пр. В этом Грина можно обвинять не с большим основанием, нежели Достоевского… Впрочем, острый интерес Грина к психологии и психиатрии вовсе не нуждается в оправданиях – это экспериментальное поле наблюдений для каждого литератора, самой профессией поставленного перед необходимостью заглядывать в „тайное тайных“ человека».[342]
В оправдании, конечно, Грин не нуждается. Но в объяснении – да. Не все литераторы-экспериментаторы душили своих друзей, чтобы поглядеть, как процесс удушения выглядит на практике.
Несомненно одно: если и было в натуре Грина что-то психически болезненное, то он умел эту болезненность замечательно, хотя и с риском для окружающих, творчески использовать: иногда он владел ею, иногда она владела им, порой он конфликтовал со своей душевной немочью, порою объединялся. Но так или иначе это было сущностью его таланта, одной из самых важных его составляющих.
«Я и Гарвей, и Гез, и Эсборн – все вместе, – говорил о себе Грин, называя имена своих, условно говоря, положительных и отрицательных персонажей. – Со стороны на себя смотрю и вглубь, и вширь. Только на самом себе я познаю мир человеческих чувств… Через них я вижу весь свой мир, темный и светлый, свои желания и действительность. И, какова бы она ни была, она вся выразилась в образах, мною созданных. Оттого я и говорю смело: в моих книгах – моя биография. Надо лишь уметь их прочесть».[343]
Что бы Грин ни вытворял над собою и другими как в жизни, так и в литературе, быть может, именно благодаря пережитому состоянию безумия, бесстрашному и опасному, разрушающему личность погружению в добро и зло он создавал шедевры, подобные двум рассказам, речь о которых пойдет в следующей главе.
Глава XIII
ОХОТА НА КРЫС
Крысы – должно быть, не только самые злобные и умные, но и самые литературные животные на свете. Сколько существует человеческий род, столько он с крысами безнадежно борется и об этой борьбе повествует. В известном смысле историю нашего пестрого крикливого племени можно рассматривать не с точки зрения многочисленных человеческих войн, начиная с греков и троянцев и заканчивая американцами и иракцами, но как войну людей и крыс (а также комаров, тараканов, мух), победитель в которой до сих пор не определен, и если встать на ту точку зрения, что человечеству грозит погибнуть от ядерной войны, терроризма, экологической катастрофы и т. д., то именно крысы останутся в выигрыше.
Крысы разносили чуму, крысы плодились во время революций и войн. Крысы покидали тонущие корабли, их невозможно обмануть, поймать, отравить – словом, крысы – это сверхраса, ближе всего стоящая к неведомому. Вот отчего фигура профессионального борца с крысами – крысолова – всегда была окутана тайной. О крысах и об их истребителях писали братья Гримм в «Старинных сказках», Гёте в «Крысолове», Гейне в «Бродячих крысах», Гийом Аполлинер в «Музыканте из Сен-Мерри»…
В русской литературе двадцатых годов прошлого века известно, по крайней мере, три появившихся почти одновременно, независимо друг от друга «Крысолова», на европейскую традицию ориентированных, но своих. Два поэтических, один – прозаический.
Самый первый написан Грином, второй – Цветаевой, третий – Георгием Шенгели.
С москвичкой Цветаевой петербуржец Грин знаком не был, а Шенгели, поэт и теоретик стихосложения, чья книга «Как писать статьи, стихи и рассказы» взбесила Маяковского («Зачем нужна такая затхлая книга? По моему мнению, это сюсюканье интеллигента, забравшегося в лунную ночь под рояль и мечтающего о вкусе селедки»[344]), был его хорошим знакомым. Они встречались как раз во время той самой первой поездки в Крым в 1923 году, когда Грины спасались от ноты Керзона.
«Как-то на берегу, у Графской пристани, встретили красивого молодого человека в тропическом шлеме. Оказалось, это старый знакомый Александра Степановича московский поэт Георгий Шенгели. Два дня всюду ходили вместе, а добрые отношения с ним остались надолго».[345]
Если поэму Цветаевой Шенгели прочел уже после того, как написал про своего «крысолова» (любопытно, что именно Шенгели первый публично прочитает поэму Цветаевой в СССР, это случится в июле 1927 года в Коктебеле у Макса Волошина,[346] где теоретически мог быть и живший по соседству Грин), и повлиять прямо она на него не могла, хотя и заставила переменить название – первоначально поэма называлась «Гаммельнский Волынщик», а потом «Искусство» – то рассказ Грина он, разумеется, читал и, быть может, именно в честь Грина и с Грином полемизируя, место действия своей поэмы назвал Гринок, чей пейзаж чем-то напоминает Гринландию.
Это было в стране, где струится Клайд,Травяной прорезая дол…Он пришел по зеленым и свежим лугам,Он в старый Гринок пришел.
У Грина никакой Гринландии в «Крысолове» нет, а есть Петроград 1920 года.
Об истории создания гриновского «Крысолова» рассказывают очень многие мемуаристы.
Стояло рядом с Домом искусств на Фонтанке огромное здание банка. Один фасад его выходил на улицу Герцена, другой на Невский проспект, третий на Мойку. Как пишет Вера Павловна Калицкая, которую однажды Грин повел на экскурсию в этот дом, «банк занимал несколько этажей и состоял из просторных светлых и высоких комнат, но ничего особенного, красивого или таинственного, что отличало бы его от других банков средней руки, не было. Когда позднее Александр Степанович читал нам „Крысолова“, я была поражена, как чудесно превратился этот большой, но банальный дом в настолько зловещее и фантастическое помещение».[347]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});