– Двумя тонами ниже, почтеннейший! Вы должны петь до!
Но вместо того чтобы петь до, племянник снял один из своих изящных башмаков и бросил его в голову органиста, так что пудра разлетелась во все стороны. Увидев это, бургомистр подумал: «А, теперь у него опять телесные припадки», подскочил, схватил племянника за шею и послабее завязал ему галстук, но от этого молодому человеку стало только хуже. Он говорил уже не по-немецки, а на каком-то очень странном языке, которого никто не понимал, и делал большие прыжки. Бургомистр был в отчаянии от этого неприятного перерыва, поэтому он решил совсем развязать галстук у молодого человека, с которым произошло, должно быть, что-то совершенно особенное. Но едва он сделал это, как остановился, остолбенев от ужаса. Вместо кожи человеческого цвета, шею молодого человека покрывала темно-бурая шерсть, и он тотчас же стал прыгать еще выше и страннее, схватился лайковыми перчатками за волосы, сдернул их и – о диво! Эти прекрасные волосы были париком, который он бросил бургомистру в лицо, а голова оказалась обросшей той же бурой шерстью.
Он скакал по столам и скамейкам, опрокидывал пюпитры, топтал скрипки и кларнет и казался бешеным.
– Ловите его, ловите его! – закричал бургомистр совершенно вне себя. – Он с ума сошел, ловите его!
Но это было трудно, потому что племянник сдернул перчатки и показал на руках когти, которыми вцеплялся людям в лица и жестоко царапал их. Наконец одному смелому охотнику удалось схватить его. Он сжал ему длинные руки, так что он бился только ногами и хриплым голосом хохотал и кричал. Кругом собралась публика и стала рассматривать странного молодого господина, который теперь уже совсем не был похож на человека. А один ученый господин, живший по соседству и имевший большой кабинет редкостей природы и чучела разных животных, подошел ближе, тщательно осмотрел его и потом с удивлением воскликнул:
– Боже мой! Почтенные господа и дамы, как только вы допускаете это животное в порядочное общество? Ведь это обезьяна, Homo Troglodytes Linnaei! [38] Я сейчас же дам за нее шесть талеров, если вы уступите ее мне, и сделаю из нее чучело для своего кабинета.
Кто опишет изумление грюнвизельцев, когда они услыхали это! «Что! Обезьяна, орангутанг в нашем обществе? Молодой иностранец – обыкновенная обезьяна?» – восклицали они и, совершенно одурев от удивления, смотрели друг на друга. Они не хотели верить, не доверяли своим ушам, и мужчины стали осматривать животное тщательнее, но оно было и оставалось самой обыкновенной обезьяной.
– Но как это возможно! – воскликнула жена бургомистра. – Разве он часто не читал мне своих стихов? Разве он не обедал у меня, как и всякий другой человек?
– Что? – горячилась жена доктора. – Как? Разве он часто и много не пил у меня кофе, не вел с моим мужем ученого разговора и не курил?
– Как! Возможно ли это! – воскликнули мужчины. – Разве он не играл с нами в кегли в ресторане на скале и не спорил о политике, как всякий из нас?
– И как? – жаловались все они. – Разве он даже не танцевал в первой паре на наших балах? Обезьяна! Обезьяна! Это чудо, это колдовство!
– Да, это колдовство и дьявольская штука, – сказал бургомистр, принося галстук племянника, или обезьяны. – Смотрите, в этом платке заключалось всё колдовство, делавшее его в наших глазах достойным любви. Вот широкая полоса эластичного пергамента, исписанная разными странными знаками. Мне даже кажется, что это по-латыни. Никто не может прочесть это?
Главный священник, человек ученый, часто проигрывавший племяннику партию в шахматы, подошел, посмотрел на пергамент и сказал:
– Вовсе нет! Это только латинские буквы, это значит следующее:
И обезьяна ведь забавною бывает,
Когда она от яблока вкушает!
Да, да, это адский обман, вроде колдовства, – продолжал он, – и это нужно примерно наказать!
Бургомистр был того же мнения и тотчас отправился к иностранцу, который, должно быть, был колдуном, а шесть городских солдат несли обезьяну, потому что иностранец должен был тотчас же подвергнуться допросу.
Окруженные громадной толпой народа, так как всем хотелось увидеть, как дело пойдет дальше, они подошли к пустому дому. Стали стучать в дом, звонить, но напрасно, никто не показывался. Тогда взбешенный бургомистр велел выломать дверь и потом пошел в комнаты иностранца. Но там ничего не было видно, кроме разной старой домашней утвари. Иностранца не могли найти. Но на его рабочем столе лежало большое запечатанное письмо, адресованное бургомистру, которое он тотчас и вскрыл. Он прочел:
...
«Любезные грюнвизельцы!
Когда вы читаете это, меня уже нет в вашем городке, и теперь вы, вероятно, давно узнали, какого происхождения и откуда мой милый племянник. Примите шутку, которую я позволил себе с вами, как хороший урок не приглашать насильно в свое общество иностранца, желающего жить по-своему. Сам я ставил себя слишком высоко, чтобы разделять ваши вечные сплетни, ваши дурные нравы и ваш смешной образ жизни. Поэтому я воспитал молодого орангутанга, которого вы так полюбили, как моего заместителя. Прощайте и по мере сил воспользуйтесь этим уроком».
Грюнвизельцы немало стыдились перед всей страной. Их утешением было то, что все это произошло неестественно. Но больше всего стыдились молодые люди в Грюнвизеле, потому что они подражали дурным привычкам и манерам обезьяны. С этих пор они уж не облокачивались, не качались вместе со стулом, молчали, пока их не спросят, сняли очки и были вежливы и учтивы, как прежде; а если кто когда-нибудь опять усваивал такие дурные и смешные манеры, то грюнвизельцы говорили: «Это обезьяна». А обезьяна, которая так долго играла роль молодого господина, была отдана ученому, имевшему кабинет редкостей природы. Он пускает ее ходить по двору, кормит и, как редкость, показывает ее всякому иностранцу; там ее можно видеть еще и теперь.
Когда раб окончил, в зале поднялся смех, и молодые люди тоже засмеялись.
– Однако среди этих франков есть, должно быть, странные люди! Право, мне приятнее быть у шейха и муфтия в Александрии, чем в обществе главного священника, бургомистра и их глупых жен в Грюнвизеле! – заметил один из них.
– Ты, конечно, сказал верно, – отвечал молодой купец. – Мне не хотелось бы умереть в Франкистане. Франки грубый, дикий, варварский народ, и для образованного турка или перса, должно быть, ужасно жить там.
– Вы скоро услышите это, – пообещал старик. – Как мне говорил надсмотрщик рабов, о Франкистане много расскажет тот красивый молодой человек, потому что он долго пробыл, там, хотя по своему происхождению он мусульманин.
– Как? Тот, который в ряду сидит последним? Право, грех, что шейх отпускает его! Это самый красивыи раб во всей стране. Взгляните только на это мужественное лицо, на этот смелый взгляд и красивую фигуру. Ведь шейх может дать ему легкие занятия. Он может назначить его отгонять мух или приносить трубку. Исполнять такую обязанность – пустяки, а право, такой раб – украшение всего дома. Он у него только три дня, и шейх отпускает его? Это глупость, это грех!
– Не порицайте же того, кто мудрее всего Египта! – сказал старик с ударением. – Разве я вам уже не говорил, что шейх отпускает его, думая заслужить этим благословение Аллаха! Вы говорите, что он красив и хорошо сложен, и говорите правду! Но сын шейха – да возвратит его скорее Пророк в отцовский дом! – сын шейха был красивым мальчиком и теперь должен быть тоже большим и хорошо сложенным. Так шейх должен беречь золото и отпускать дешевого, уродливого раба, в надежде получить за него своего сына? Если кто на свете хочет что-либо сделать – тот лучше совсем не делай или делай хорошенько!
– Но посмотрите, взоры шейха все время устремлены на этого раба. Я замечал это уже весь вечер. Во время рассказов его взор часто устремлялся туда и останавливался на благородных чертах отпускаемого на волю раба. Все-таки ему, должно быть, немного жаль отпускать его!
– Не думай так об этом человеке! Ты думаешь, что тысячи туманов жаль тому, кто каждый день получает втрое больше? – сказал старик. – А если его взор с грустью останавливается на этом юноше, то он, вероятно, думает о своем сыне, который томится на чужбине. Он, вероятно, думает, нет ли там, может быть, сострадательного человека, который выкупил бы его и отослал к отцу.
– Вы, пожалуй, правы, – отвечал молодой купец, – и мне стыдно, что я думаю о людях всегда только дурное и неблагородное, тогда как вы скорее допускаете хорошее мнение. А все-таки люди обыкновенно бывают дурны! Разве вы тоже не нашли этого, старик?
– Именно потому, что я не нашел этого, я охотно думаю о людях хорошее, – отвечал старик. – Со мной было то же, что с вами. Я жил так изо дня в день, слышал о людях много нехорошего, должен был сам на себе испытать много дурного и стал считать всех людей злыми созданиями. Но вот мне пришло в голову, что Аллах, который столь же справедлив, как и мудр, не мог бы допустить, чтобы на этой прекрасной земле жил такой отверженный род. Я стал размышлять о том, что видел, что пережил, и что же – я замечал только зло и забывал добро. Я не обращал внимания, когда кто-нибудь совершал милосердный поступок, я находил естественным, если целые семьи жили добродетельно и были праведны. Но всякий раз, когда я слышал злое, дурное, я хорошо сохранял это в своей памяти. Тогда я стал смотреть вокруг себя совсем другими глазами. Я радовался видя, что добро встречается не так редко, как я думал сначала, я замечал зло меньше или оно не так бросалось мне в глаза, и таким образом я научился любить людей, научился думать о них хорошее, и в течение долгих лет ошибался реже, когда о ком-нибудь говорил хорошее, чем тогда, когда считал его скаредным, подлым или безбожным.