В наше время вовсе не обязательно вытягиваться перед смертью во фрунт и бросаться без прекословья и промедления выполнять все ее приказы. Ау-у, задорно кричит нам смертушка и хочет как можно скорее обнять нас, но мы вялым голосом недовольно бурчим, да отстань ты, карга! — и вот уже в ход идут всемогущие инъекции, искусственное питание, кислородные маски, искусственная почка, массаж сердца и проч. Миновала уже неделя. Временами в отце просыпались желание и потребность снова воспринимать реальность. Он попросил принести книгу псалмов Пауля Герхардта, его старший сын принес ее и по вечерам, толком не разбираясь ни в Библии, ни в религиозных гимнах, читал ее моему отцу. Этими вечерами, на пороге смерти, между ними возникло небывалое до того понимание. Прежде опорами их взаимной любви были отрешенность, робкое уважение, без сомнения, недоверие и некоторая доля страха. Но в дни перед смертью моего отца они тихо, без лишнего драматизма устранили стоявшие между ними препоны. В маленькой жалкой палате с пошлым пейзажиком и непременным распятием на стене, в этом тесном мирке, в четырех беленых стенах, куда доносились лишь стоны лежавшей где-то неподалеку раковой больной, было место только для правды. Правда эта называлась жутью, называлась болью, называлась смертью. Она была несравненно могущественнее каких бы то ни было моральных соображений, и это могущество побудило старшего сына моего отца в одно из мгновений, когда отец был в сознании, обратиться к нему со словами: Пора бы тебе умереть. Он (отец мой) все понял, кивнул и, с трудом шевеля языком, прошептал: Уповаю. На следующий день от инъекций он отказался. Все, довольно. Ау-у.
363
Мой отец стеснялся запаха своего тела, стеснялся запаха кала. Когда молоденький санитар подкладывал под него утку, он выгонял нас в коридор, а когда мы возвращались в палату, в ней витал запах, его запах, который он тщетно пытался уничтожить, разбрызгивая одеколон. Он просил нас открыть окно, морщился, выказывая свое отвращение, в смущенном негодовании тряс головой: Безобразие. Ну и вонища. Хоть святых выноси… Запах, которым запомнился мой отец сыну моего отца, который остался при нем, — писать о смерти отца?! тоже, мастер пера! стыдобища! — это смесь дезинфицированного больничного воздуха и одеколона; мать по нескольку раз на дню протирала им лоб и шею моего отца. Le père pue[77]!
364
В ванной комнате старый бойлер с дребезгом нагревает воду. Он заржавел и дышит на ладан. Стоя голым на деревянной решетке, мой отец случайно сбивает с полки зубную щетку своего сына. Тот моет ему спину. На стене — облупившаяся краска. Фрагменты краски. Изгибы труб: газ, вытяжка. В промежности моего отца — раздвоенная стеклянная трубочка с пробкой. Она болтается между ног вместо гениталий. Все кругом залито водой. Death on ail fronts… No babies for me![78]
365
Мой отец отрабатывал детали собственной смерти. Воображал ее так и сяк, среди подушек умереть в постели, во время кавалерийской атаки, защищая отечество, пробивая пенальти, поедая морских гребешков Сен-Жак в нежном сливочном соусе, во сне, в среду, в именительном падеже, в шестнадцатом веке, семнадцатом веке, восемнадцатом веке, девятнадцатом веке, в 1956 году, в шляпе, на пароходе, в 1991 году и еще раз в среду. Еще чаще он представлял свои похороны. Пышные похороны, скромные, средние; музыка, тишина, речи, молчание. Этакий маленький маньеристский культ смерти в Надьсомбате. Когда же пришло время погребения, мартиуса двадцатого дня, то при стечении множества люду, как родичей, такоже и сторонних, из часовни тела их перенесли на подводы, кои сплошь до земли крыты были кумачовым сукном. И попоны на упряжных, и прочее все суконье, и стяги, все было кумачовое. Было такоже двенадцать конных отрядов. От вельможного господина Баттяни два, от вельможного господина Надашди два, от городов Папа и Девечер два, от Дярмата, Левы и крепостей порубежных три, один от вельможного господина Эрдеди, из слуг и наемников убиенных один, из домочадцев два, а такоже королевская черная сотня. Было, далее, множество ратных коней в убранстве, пристяжных лошадей, разных мундиров да простого народу бессчетно. Числом общим не менее пяти тысяч. И отправились мы сперва в Фаркашхиду, на следующий же день — в Надьсомбат. А потом он скончался (мой отец); но не так, как предполагал. (Женщина, которая с 1944 года была его тайной возлюбленной, заявила моему отцу: Вы даже не рассчитывайте, что я буду на ваших похоронах! Вы это серьезно? Еще как серьезно — придет время, вы сами это увидите. Но вы не вправе так поступить со мной! вы хотите скандала? post festum?![79])
366
Мой отец — в сущности говоря — убил себя. Он сказал, что если доживет до ста лет, то покончит с собой. Однажды он стиснул зубы: и ни туда, ни оттуда. Разжать челюсти было невозможно — как только мы ни мучились, и стамеской пытались, и трубку пробовали протолкнуть, бесполезно. Он смеялся над нами глазами. Неувязка была только в том, что ста лет ему еще не исполнилось. Так что умер он совершенно бессмысленно. Совершенно бессмысленно!
367
Кровь хлестала из матери, как из новеллы Хайноци. В конце концов ей сделали профилактическое выскабливание, набили ватой и проч. Мой отец перетрусил настолько, что забыл, как и звать его. Я постоянно думаю о твоей пизде, сказал он возвышенно. Да отстаньте сейчас от меня, раздраженно огрызнулась мать. Но, милая, это важно, иначе мы будем думать, что у вас между ног просто кровоточащая рана… Знаю, знаю, вскричала она, меж тем как, по-вашему, там рай небесный! Ну конечно, самодовольно кивнул мой отец, именно рай небесный. В таком случае имейте отныне в виду, что в раю течет кровь. И ангелы, воспевая хвалу Вседержителю, сидят не на белом пушистом облачке, а на вате — она сорвалась на визг, — на гигиенической вате! Но отца было уже не пронять, на холсте своего воображения он уже малевал маленьких ангелочков и тонны чистейшей, белейшей, мягчайшей ваты! Я еще обожду немного, сказал он с воодушевлением, а потом уж наброшусь на тебя, как… тайфун на негра. Моя мать недовольно кивнула, во-во, как тайфун. Но все вышло иначе. Организм мою мать подвел. Вновь открылось кровотечение — и откуда взялось столько крови, мамочка дорогая? — и ее опять увезли в больницу. Она таяла на глазах. Мой отец сидел у кровати и держал ее за руку. Они больше не говорили о рае, было не до того. Мать, похоже, смирилась с назначенной ей судьбой, отец был совсем не в себе, часто на грани слез. Последним движением мать положила руку на его бедро, скользнула дальше и мягко накрыла ладонью ширинку. На небе и на земле воцарилась великая тишина. И моя мать незнакомым охриплым голосом прошептала: Операция «Тайфун» отменяется. В другой раз, не на этом свете.
368
Скобка открывается, когда мы постучались к отцу и, не дождавшись, как было положено, его угрожающего или смиренного «м-да», вошли к нему в комнату, чтобы объявить полученное по телефону известие о смерти его отца и нашего дедушки, он как раз писал фразу: моему отцу было недосуг ни вперед посмотреть, ни назад оглянуться. Оглянуться, он выводил букву «я», когда мы к нему постучались; наш отец уже открыл зев, чтобы облаять нас за несанкционированное вторжение, однако стоило ему посмотреть на нас, как он понял, что произошла, происходит или грядет беда, но, конечно, он и вообразить не мог, что произошло, происходит, грядет, скобка закрывается.
369
Моего отца обзывали рыжим, у него не было глаз и ушей. У него не было и волос, так что рыжим его называли условно. Говорить он не мог, так как у него не было рта. Носа тоже у него не было. У него не было даже рук и ног. И живота у него не было, и спины у него не было, и хребта у него не было, и никаких внутренностей у него не было. Ничего, бля, не было! Так что непонятно, о ком идет речь. Уж лучше не будем о нем больше говорить.
370
Зевс любил своего старого друга, моего отца, и вознес его на Небо, где он сияет средь звезд, обращенный в созвездие Стрельца. Здесь, в Зодиаке, то восходя, то исчезая за горизонтом, он участвует в свершении наших судеб, хотя в последнее время мало кто из живых смертных благоговейно обращает глаза к Небу, и уж совсем немногие учатся у звезд.
371
И все-таки: кто-то все-таки подсмотрел, как бредет мой отец. Он чуть ли не тащит себя за самим собой, изуродованный, как выпрямленный саксофон. Он идет не то что нетвердо, но медленно, очень медленно. И голову пригибает, чтобы не ушибиться о притолоку небес.
Книга вторая
Исповедь семьи Эстерхази
«Персонажи этой беллетризованной биографии выдуманы автором и имеют постоянное место жительства и собственное лицо лишь на страницах книги; в реальной жизни их нет и никогда не было».
Глава первая
1
— Не знаю, ваше сиятельство, как и сказать, но вроде как… коммунисты нагрянули. — Меньхерт Тот, старик Менюш, даже не произнес, а скорее выдохнул эти слова, будто бы уповая, что если чего не сказать, так того может и не случиться. Но то, что он увидал, напугало его еще пуще: на строгом лице госпожи — чего отроду не бывало — он заметил смятение. (Все у нас начинается с испуга и коммунистов и, по-моему, тем же и кончится.)