ее начальными ступенями, которые мы выше назвали тотемизмом и фетишизмом. Однако поскольку различие членов предложения здесь прогрессирует, то уже по этому одному не может не регрессировать та универсальная взаимопревращаемость, которая характерна для периода полной инкорпорации. Ведь здесь то B, в которое превратилось A, уже не просто рассталось начисто с этим A, но хранит на себе вполне определенный знак своего происхождения из этого A. Следовательно, здесь уже не абсолютная взаимопревращаемость.
Далее, если в предложении уже выражен показатель предикативности, то, следовательно, в мышлении уже намечается различие между определяемым и определяющим, между внутренним и внешним, между основанием и следствием, между смыслом и явлением, между идеей и материей, между законом действительности и самой действительностью. Но чтобы правильно понять эту антитезу на ступени двучленно-инкорпорированного мышления, необходимо иметь в виду, что это определяемое, внутреннее и т.д. и т.д. является здесь тоже чувственно-материальным. Здесь намечается различие между сущностью и явлением, но и сущность и явление одинаково мыслятся чувственно-материальными.
Для фетишизма, конечно, это уже некоторого рода трещина, хотя царство его здесь все еще непоколебимо. Если душа представляется как бабочка, то, конечно, бабочка есть существо чувственно-материальное, так же как чувственно-материально и то тело, сущностью которого является душа, представляемая в виде бабочки. И все же у тела уже имеется своя сущность. Когда покойника в те времена готовили для иного мира, снабжая его разными украшениями и необходимыми для жизни предметами, то этот иной мир мыслился на этой ступени здесь же на земле, только немного подальше от человеческого жилья, или пусть даже и под землей, но опять-таки настолько близко и настолько чувственно-материально, что какой-нибудь Геракл или Орфей доходил до этого «иного мира» за несколько часов.
Таким образом, все тут продолжает быть чувственно-материальным, и вся действительность наполнена фетишами, т.е. опять-таки чувственно-материальными фетишами. Однако здесь уже нет одной и единственной, вполне безразличной реакции на все фетиши. Здесь уже различаются одни фетиши и другие, более важные и менее важные, более сильные и менее сильные, более существенные и менее существенные. А это в дальнейшем прямо поведет к тому, что нужно будет называть уже критикой фетишизма и что поведет также и к гибели всей этой идеологии.
Таков главный результат для анализа развития мышления того прогресса в области синтаксиса, который связан с двучленной инкорпорацией.
2. Прономинальный строй.
Дальнейший крупный шаг вперед на путях абстрагирующего мышления – лично-местоименное оформление сказуемого. Наряду с инкорпорированными рудиментами оно имеет место в тех же североазиатских и североамериканских языках, как, например, в алеутском. Сводится оно к следующему.
Здесь прежде всего уже большой прогресс в смысле как разделения частей речи, так и разделения членов предложения, хотя преувеличивать это невозможно. Подлежащее здесь – уже имя и даже со своим собственным именным показателем (вроде индоевропейского артикля). Показатель этот отнюдь еще не есть показатель самого подлежащего, и потому падеж этого подлежащего еще не есть именительный падеж позднейшего языкового развития. Любопытно, что этот падеж – тот же, что и падеж дополнения; следовательно, это какой-то общий или абсолютный падеж, так что его и можно называть «абсолютный падеж».
Но что такое тут сказуемое? Прежде всего оно есть тут самое настоящее имя и даже со своим именным показателем; но в нем уже находят для себя выражение те элементы, которые свойственны глаголу в нашем представлении. Здесь, во-первых, имеются показатели времени и наклонения, хотя синтаксического значения этих элементов не следует преувеличивать уже потому, что, например, показатель времени бывает свойствен здесь также и именам. Самым же интересным является здесь, во-вторых, наличие в сказуемом в том или ином виде личных местоимений, которые уже выделились в особую часть речи и имеют также и самостоятельное хождение. В алеутском языке 1-е лицо такого сказуемого состоит из именной основы, к которой присоединяется 1-е лицо личного местоимения, сливающееся с показателем имени в то, что уже прямо напоминает флексию индоевропейского глагола в 1-м лице. Во 2-м лице алеутского сказуемого личное местоимение 2-го лица прямо присоединяется без всяких изменений. 3-е лицо не содержит никакого личного местоимения и представляет собой самое обыкновенное имя, каковое обстоятельство весьма характерно для отсутствия четкого различения имен и глаголов; а предикативность такого 3-го лица определяется постановкой его в конце предложения.
Это замечательное открытие прономинального характера сказуемого, а тем самым и подлежащего (поскольку сказуемое определяет собой подлежащее), конечно, не может не соответствовать таким же глубоким открытиям и в области логического мышления, если только связь языка и мышления не пустые слова. Однако этим огромным открытием и этим огромным прогрессом абстрагирующего мышления все же не нужно увлекаться; и надо отнестись к нему внимательно и с критикой.
Непререкаемым достижением этой ступени предложения и суждения является прежде всего далеко зашедшее вперед различение как частей речи, так и членов предложения. Это уже одно свидетельствует о большом сотрясении всего здания фетишизма и о приближении его гибели. Однако неполнота этого различения в алеутском языке настолько бросается в глаза, что почти не нуждается в установлении. Уже один тот простой факт, что 3-е лицо алеутского глагола ничем не отличается от имени и что его предикативное значение узнается только по его месту в предложении, достаточно свидетельствует о смешении глагола и имени и, следовательно, о мифологии и даже фетишизме. А если мы возьмем 2-е лицо, то инкорпорированный характер объединения имени и местоимения выясняется здесь сам собой. И, может быть, только в 1-м лице мы действительно имеем нечто вроде флексии, т.е. синтаксический, а не лексический характер согласования сказуемого с подлежащим. Таким образом, характер сказуемого в алеутском языке таков, что он запутывает выдвигаемый здесь личный элемент почти в то же самое непроанализированное и слепое чувственное марево, на котором вырастала и инкорпорация.
Интересен также и характер подлежащего и дополнения в алеутском предложении. Если сказуемое снабжается здесь личным показателем, то, очевидно, и подлежащее мыслится здесь прежде всего как некое лицо, как некая личность, как субъект. Но что это за субъект? Тот ли это субъект, которым характеризуется подлежащее в индоевропейских языках? Отнюдь нет. Индоевропейское подлежащее – это та высота абстракции, когда в качестве подлежащего может выступать решительно все, что угодно, и когда его действие понимается в максимально широком смысле слова, а результат этого действия почти фиксируется морфологически. Ничего подобного нет в алеутском подлежащем.