злость была ей к лицу. А он смотрел на неё в такие вот злые минуты и почему-то сравнивал всё с той же Фроськой. Да, царица, полячка, но как женщина… Тут даже у него язык обычно останавливался… А ту, его Фроську, дьяки, тоже слишком уж смышлёные, как вот этот ксёндз, отправили куда-то подальше от лагеря, в голодную и разорённую смутой страну. И он иногда сожалел, что он царь. Он не был в восторге от царицы. Она проигрывала во всём Фроське. Он видел все её изъяны и ничего не находил в ней такого, из-за чего бы сердце дрогнуло иной раз само собой… Холодна, костлява, к тому же не терпела, не сносила его выходки… Да, перед ним была царица, и с ней он, по воле свыше, должен был хоть как-то уживаться. И вот в такие минуты он порой оттачивал всё ту же мысль: «У первого по женской части испорченным был вкус!..».. И ещё его удивляли в ней две крайности: она была то равнодушна и холодна, а то злилась вдруг, как кошка, и хвост трубой…
— Ваша светлость, я написала послание папе, — продолжила она уже по-русски, и весьма сносно, уступая в этом его просьбам. Да, он говорил ей уже не раз, что она московская царица, а его ближние предпочитают слышать свой язык из её уст. Язык московитов она освоила быстро, учить его она начала ещё до приезда в Москву. К тому же он, язык московитов, оказался схожим с польским. А вот её духовник, учёный муж, никак не мог осилить его. — И прошу передать его в Кракове папскому нунцию, уважаемому падре Симонетти. Эти хлопоты возьмёт на себя моя мать.
Она посмотрела на него, скривила тонкие губы в усмешке и обратилась к ксендзу: «Падре, так и передайте папе, если вас допустят к его руке! Его величество готов и дьяволу себя продать, чтобы заручиться его поддержкой!»
Шутить, и зло шутить, с издевкой и двусмысленно, она умела и уже показала не раз ему это.
* * *
На Крещение морозы, везде сугробы: и в лагере, за стенами его, поля перемело, в лесу по пояс снега.
Вот в этот день пан Юрий уезжал из Тушинского лагеря.
Марина была нездоровой и с отцом простилась в палате. Затем она всё-таки решила выйти на крыльцо хором.
— Достаточно ему было бы и этого, — тихонько заворчала Казановская.
Она всё ещё не забыла тот осенний торг, когда её ласточку, любимицу, делили, словно какую-то вульгарную девицу. Хотя он и царь, как все считают, но это же не её муж!.. А как она, малютка, расстраивалась, когда её и его, этого чёртова царя, как называла она мысленно нового супруга Марины, тайком обвенчал ксёндз… «О-о, господи, и не где-нибудь в костёле, у прелата, пышно, принародно, а в шатре, по-воровски!.. Matka bożka, какое сотворили с ней бесстыдство!..»
Она надела на Марину шапку с меховой опушкой и накинула поверх царского платья соболью шубку, подарок царя к свадьбе. И, взяв с Юлией Марину под руки, они вышли из горницы как три подружки.
У хоромного крыльца Димитрий уже ждал Марину. Она спустилась с крыльца вниз и встала рядом с ним.
Пан Юрий тоже был уже здесь. Он поклонился ей, вытер ладошкой сухие глаза и, шмыгнув носом, хотел было сказать ей что-то, но понял по её лицу, что это будет сейчас неуместно. Он тоже волновался, но всего лишь из-за того, что опять что-нибудь помешает ему покинуть эту страну, где на его долю выпали такие испытания. О-о, он не устанет рассказывать о них до самой своей смерти: дома, в кругу семьи, друзей, и, может быть, придётся поведать королю, при случае, разумеется, когда допустят его к нему.
Он поклонился, прощаясь, и Димитрию.
Матюшка же, шагнув к нему, обнял его по-дружески и неумело прижал к себе. На большее он не отважился. От пана Юрия пахнуло хлебным квасом и эфирным маслом. Им смазал он бороду вот только что, рано утром.
— Буду рад видеть тебя ещё раз, но уже в кремлёвских палатах! Желаю доброго пути! — обнимая, похлопал он его по спине, невысокого ростом, но полного и круглого, хотя добротная соболья шуба, подаренная им ему, болталась свободно на его плечах, была как будто на вырост.
Пан Юрий, несмотря на расставание с дочерью, был рад отъезду. Наконец-то, наконец! Как они устали друг от друга!..
Здесь стояли уже в строю и гусары. Но не они поведут обоз пана Юрия к границе Посполитой, а две сотни донцов с Бурбой. Те держались поодаль от гусар, уже готовые к дальнему переходу по зимним и безлюдным, разорённым смутой волостям.
Сам же Заруцкий сейчас был в свите царя. И он, переглянувшись с Бурбой, подмигнул ему, мол, не подведи меня в этом деле. А тот всё понял, как понимал всегда его без слов.
Димитрий двинулся со своим тестем вдоль строя гусар. Пан Юрий, тронутый этим, расчувствовался и приветствовал гусар как своих старых друзей, товарищей по битвам и походам.
Строй же гусар ответил ему троекратным «Слава!»
А он, довольный, прошёл к крытому возку, залез в него и уселся на бархатное сиденье. Слуги накинули ему на ноги толстый плат, двое залезли в возок к нему, а ещё двое уселись на козлах.
Вот кто-то крикнул: «Пошёл!.. Но-но!»
— Bozem prątkiem![58] — проворчал пан Юрий и уткнул в воротник шубы лицо, замусоленное вот только что поцелуем царя, своего нового зятя.
Сытые лошадки сразу круто взяли с места, и возок покатил дорогой вслед за полусотней донских казаков, поскакавших впереди него разъездом.
— До свидания, — промолвил машинально Димитрий, стоя рядом с Мариной, и невольно заметил, что она вяло машет рукой и смотрит равнодушно вслед своему отцу.
А возок убегал всё дальше и дальше. Вот подошёл он уже к густому бору, вот скрылись там казаки. За ними нырнул и он в тёмный лес, потом ещё донцы. И вот исчез с последней сотней и сам Бурба.
* * *
Был поздний вечер, и было темно. В комнату к Димитрию вошёл Меховецкий. Шубу он скинул в передней и там же снял шапку-магерку. Похлопав её о колено, он сбил снежную пыль, осевшую на неё густым слоем. Вот только что он долго таскался по лагерю, пряча лицо под этой простой войлочной шапкой. Нос у него посинел с мороза, глаза, потухшие, слегка блеснули в неярком свете лампадки. Он был изрядно пьян.