Серджиус понимал, почему вдруг появился квакерский Санта-Клаус и подарил ему эту книжку: потому что мир – это арена. Алфавитный город, муниципальная школа № 19, школа Ашера Леви – все это арены. Томми с Мирьям – непостоянство и хаос их беспорядочного домашнего быта, их бессистемные попытки воевать с историей, их вечная готовность участвовать во всяких демонстрациях и бдениях, в самовольных захватах и оккупации зданий, – это неописуемая арена и в то же время – родная для него среда. Текучий состав самой коммуны, эта клубящаяся жильцами воронья слободка, населенная кинорежиссерами из Нью-Йоркского университета, террористами из Окинавы и женщинами-сильфидами в йогических позах, – тоже арена. А бабушка, которая хранит в себе бурю эмоций, таясь в сумрачных комнатах, поправляет линкольновские святыни на кухне, стоит только мальчику опрокинуть их, всматривается в него слишком холодным, слишком долгим взглядом, а потом прижимает его к груди и вопрошает Мирьям громким шепотом: “Он ведь вылитый Альберт, правда? Вот, значит, кого ты произвела на свет?” Бабушка сама по себе – целая арена. Да и дядя Ленни – у которого из жуткого рта несет сигарной вонью и маринованной селедкой в сливочном соусе, который пожирает глазами Стеллу Ким, ругает коллекцию марок Серджиуса и чешет себе задницу, – и он тоже – арена.
Книжка про быка была призвана подготовить Серджиуса к будущему. Причем дважды. Во-первых, он должен был понять, что, когда его отправили из Алфавитного города в квакерскую школу-пансион в сельской глуши Пенсильвании, то он, подобно быку Фердинанду, попал на безопасное пастбище, куда и стремилась его душа: Серджиусу позволялось покинуть арену.
Во-вторых, эта книжка подготовила его к одной важной мысли: когда Томми с Мирьям ринулись в Никарагуа, на арену куда более яростной революции, имея на вооружении лишь опыт пассивного сопротивления, в котором была искушена Мирьям, этот дзюдоистский маневр – умение быть торжественно арестованным, да в придачу гитару Томми и присущую ему как музыканту братскую близость к народу, – тогда они, подобно Фердинанду, пустят в ход волшебную броню непротивления и возвратятся целыми и невредимыми.
* * *
Физический дефект Харриса Мерфи – заячья губа, хорошо заметная под его усами, – оставалась запретной темой для учеников Пендл-Эйкр. Нельзя сказать, что даже в этом квакерском заведении дети были неспособны на жестокость в отношении учителей, однако трогательная забота Мерфи о своих подопечных делала любые насмешки на его счет просто невозможными. Искренность учителя музыки служила своего рода испытанием, и, если к старшим классам кто-то еще не прошел этот тест, тогда приходилось подвергаться проверке уже на их собственных условиях. Если бы кто-то и вздумал смеяться над заячьей губой, это значило бы, что его задевают придирки Мерфи к его характеру, безусловная проницательность учителя, его сверхъестественная способность почувствовать, когда кто-то под кайфом от травы, но в то же время не сообщать об этом Комитету духовенства и надзора.
Мерфи был одним из немногих настоящих “друзей истины” среди работавших здесь учителей. Обычно воспитательные принципы определяли директор и правление школы, а также старейшие преподаватели: например, такие принципы, что самоуправление преподавателей основывается на квакерской модели совместного принятия решений, и что каждый день перед уроками учеников приводят на получасовую молчаливую молитву. И совершенно не важно, что те, кто проводил эти молитвенные собрания, были столь же несведущи в тайнах Света, как и хихикающие, вращающие глазами подростки. Мерфи был исключением и говорил с теми учениками, кто желал его слушать, о личной ценности молчаливых молитвенных упражнений для его собственного духовного пути. (Если “Бог”, как и заячья губа, оставался как бы запретной темой, то это можно было объяснить лишь обычной квакерской уклончивостью, нежеланием навязывать какие-либо термины, тем трюкачеством, которое и завлекало людей самого разного толка: так, на скамьях “друзей” оказывались, например, квакеры-буддисты, квакеры-иудеи и даже квакеры-атеисты.) Мерфи читал Джорджа Фокса и нередко цитировал на уроках афоризмы этого великого и безумного основателя религиозного “Общества друзей”. И первая песня, которую разучивали все без исключения воспитанники Мерфи, учившиеся у него игре на гитаре, перед тем как он приоткрывал им таинства “Дорогой Пруденс” или “Лестницы в небеса”, была песня “Простые дары”, переделанная на квакерский лад:
Да пребудет с тобой Свет, куда бы ты ни шел,Да пребудет с тобой Свет, куда бы ты ни шелВ драных кожаных штанах, сам лохматый, как пес,Старый Фокс брел по свету – и Свет в себе нес!
Само собой разумеется, что молодые учителя в Пендл-Эйкр представляли собой кучку облагообразившихся, но все равно тяготевших к деревенскому стилю хиппи. Преподавательская работа, да еще с правом проживания в школе-пансионе либерального толка, предоставляла стратегически выгодную возможность осесть в пасторальном укрытии, вдали от зализывавшей раны контркультуры. Они бежали сюда примерно от того же губительного образа жизни, который был хорошо знаком некоторым ученикам – особенно тем из них, кто по выходным ездил на “грейхаундовском” автобусе домой, в Филадельфию или Нью-Йорк. Мерфи, хотя подробности его личной жизни оставались в тумане, принадлежал к числу как раз таких эскапистов. Точнее говоря, он был “фолки” с перебитыми крыльями, очередная жертва Дилана, рьяно взявшегося за уничтожение акустического возрождения. Впрочем, Мерфи, пожалуй, был слишком строг, так что даже ранний стиль Дилана едва ли когда-то приходился ему по вкусу. Возможно, ему казалось, что в современных песнях вообще чересчур много показного и нарочитого. Сам Мерфи намекал на это довольно прозрачно. Он был когда-то участником дуэта “Мерфи и Каплон” – дуэта, который так и не попал в студию, который сделал одну-единственную запись. Это был единственный трек для сборной пластинки под названием “Жизнь в кафе ‘Сейджхен’” – они исполнили песню “Капитан жестокого судна”. Мерфи играл когда-то в одной программе с Томми Гоганом! И все же он довольно неделикатно намекал его сыну, что, по его мнению, голос отца звучит гораздо приятнее, когда сливается с голосами братьев, – в одном из тех ирландских альбомов, которые сам Томми так презирал.
Да, Мерфи знал мать Серджиуса. Немного. Он говорил об этом со сдержанной улыбкой. Мерфи принадлежал к типу людей, которые очень серьезно относятся к себе, а потому Мирьям наверняка поддразнивала его – просто не в силах была удержаться. Да, Мерфи знал обоих родителей мальчика. И, конечно, то, что произошло, отнюдь не было случайностью. Чтобы развязать себе руки перед поездкой в Никарагуа, Томми и Мирьям получили на Пятнадцатой улице субсидию на обучение и определили Серджиуса в пансион Пендл-Эйкр. Так мальчик оказался в Вест-Хаусе, где в качестве школьного воспитателя жил Харрис Мерфи. Не важно, были перебиты крылья или нет у этого страшно серьезного и верного квакерским идеям учителя музыки и игры на гитаре, – именно под его крыло попал Серджиус Гоган. И не важно, кто кому первым позвонил, не важно, какие разговоры предварительно велись между директором и другими воспитателями, – именно Харрис Мерфи отвел в тот день восьмилетнего Серджиуса в сторонку и сообщил, что его родители пропали. А затем, три недели спустя, опять-таки Мерфи оповестил мальчика о том, что тела Томми и Мирьям откопали на склоне горы вместе с телом третьего человека (по-видимому, тоже американца, хотя о нем ничего не было известно, даже имени), что скоро их должны самолетом привезти в Нью-Йорк, – но что он, Серджиус, пока должен оставаться здесь, в школе. Как выяснилось позже, он остался там более или менее навсегда.
В тот день Серджиус даже не подумал спросить про бабушку. Мерфи о ней ничего не сказал. Из родни оставались еще старшие братья Гоган, но они со скрипом зарабатывали себе на жизнь концертами, колеся по западным канадским краям на автобусах, – так что о них и думать было нечего. Серджиус останется жить в Пендл-Эйкр. Родителей ему заменит школа. Вместо родителей воспитывать его будет квакерство. В тот день Серджиус не задавал вообще никаких вопросов.
* * *
Жилье Мерфи в Вест-Хаусе: квартира с низким потолком и входом в полуподвальный этаж; одна большая стена, сплошь уставленная пластинками с джазом и блюзом; в остальном – монашеская скромность, грязный красный лохматый коврик, из-под которого выглядывал заляпанный порог; кухонька Мерфи, прерывистый свист чайника на плите; коробки с книгами Буковского, Кастанеды и Фрэнка Герберта; две гитары с облупившимся от бреньчанья лаком, стоящие на вертикальных подставках; штабеля пиратских песенников и старых номеров “Нэшнл лампун” – журнала, на страницах которого, среди фотоколлажей, Серджиус однажды впервые увидел фотографию обнаженной женской груди (настоящую-то женскую грудь, а именно грудь Стеллы Ким, он видел и раньше: как-то раз февральским вечером, когда батареи отопления в коммуне слишком раскалились и только что не дымились, Стелла, к его смущению, сняла с себя то ли майку, то ли лифчик); большая, покрытая пятнами от воды репродукция “Мирного царства” Эдварда Хикса[24], этого официального шедевра квакерской живописи, где агнец возлежит вместе со всеми прочими представителями звериного царства (однажды, чтобы Серджиус и группа других учеников средних классов могла полюбоваться этой картиной в подлиннике, Мерфи повез их на экскурсию в Филадельфию); афиша концерта в клубе “Виллидж-Гейт”, анонсирующая вечер, на котором “Мерфи и Каплон” выступали на разогреве у Скипа Джеймса, с автографом – красными чернилами – самого Джеймса; все эти тайные мелочи, говорившие о тщеславии Мерфи и вдруг ставшие явными, Серджиус запомнил – как он сам осознал позже – в порядке компенсации, в отместку за то, что Мерфи привел его в эти комнаты тогда, в первый раз, чтобы сообщить ему об исчезновении родителей, а потом, во второй раз, для того, чтобы рассказать ему об их смерти.