отдать свое сердце другому человеку.
– Ты сердишься на меня, – говорит он. – Возможно, ты всегда сердился.
– Да, – я впервые позволяю себе говорить об этом открыто. Этот человек столь многому меня научил, и все же я задумываюсь, научил ли он меня чему-нибудь вообще. Хотела бы я снова стать Фэном, мальчиком ветра. Чтобы мир исчез и я была просто учеником, с кистью вместо руки и тушью в венах. Жизнь Фэна могла быть мирной. Жизнь Фэна могла быть счастливой.
– Почему вы не отправились меня искать? Вам было все равно, что я исчез?
– Мне было не все равно. Ты был моим лучшим учеником.
Мне больно слышать, как он это говорит – еще одно напоминание о том, что я потеряла.
– Тогда почему вам было так легко отпустить меня?
– Ты думаешь, что это было легко, – говорит наставник Ван. – Это было нелегко. Я думал, не сделал ли я что-то, что тебя расстроило, может, я и правда слишком мало тебя кормил, не нашел ли тебя какой-нибудь родственник, не передумал ли ты просто-напросто насчет каллиграфии. Я задавался вопросом, был ли я плохим учителем. Лишь несколько месяцев спустя я задумался, не забрали ли тебя против воли. Но это не имело значения. Помнишь, чему я тебя учил? В каллиграфии, как и в жизни, нельзя исправлять штрихи. Мы должны признать: что сделано, то сделано.
Я качаю головой, мне ненавистно то, как легко ему произносить эти слова.
– Вы отпустили меня, – говорю я. – Пожертвовали мной ради своих убеждений об искусстве.
Наставник Ван поворачивается ко мне спиной и идет к кафедре. Кафедра, которая в моих воспоминаниях была такой же величественной, как наставник Ван, теперь ничем не примечательна и потускнела от неиспользования.
– Никакой жертвы не было. Каллиграф служит тому, чего требует бумага. В этой жизни я буду только кистью. А ты? Ты не кисть. Нет, ты тушечница, и всегда ею был.
– Говорите прямо! – кричу я. – Ваша слова – бессмыслица! Я делала все, чему вы меня учили. И посмотрите, где я оказалась! Я никогда не была так далека от цельности. Я устала пытаться.
– Значит, ты не слушала, – спокойно говорит Наставник Ван. – Я научил тебя иероглифам, технике, штрихам. Я научил тебя, каким должен быть каллиграф в этом мире. Но пока ты не научишься писать сама, без моей помощи, ты никогда не станешь цельной.
В классе безопасно, но я не могу оставаться здесь вечно. Я в последний раз смотрю на гобелены на стенах вокруг нас. Стихи, иероглифы и победоносные мудрости, воплощение искусства таких каллиграфов, как наставник Ван. Школа может рухнуть и исчезнуть, но эти иероглифы все равно будут казаться мне такими же великолепными, как в первый день, когда я оказалась в ее стенах.
«У тебя руки художника», – сказал мне однажды Нельсон. Тогда я отнеслась к нему с подозрением, полагая, что он лжет лишь для того, чтобы втереться в доверие. Но к чему я действительно относилась с подозрением – так это к себе самой. Мои руки говорили, что я художник. А вот сердце – нет. Все мои тренировки и все эти иероглифы. В конце концов, то, чем они станут, зависит от меня.
Последнее из четырех сокровищ рабочего кабинета, тушечница, является самым важным, потому что именно тушечница позволяет каллиграфии начаться – чтобы тушь стала тушью, ее должны сперва растереть. Тушечница считается сокровищем, и с ней следует обращаться соответствующе. Есть такая поговорка: «Художник любит свой инструмент так же сильно, как мать любит своего сына». Важно знать, что тушечница – это не просто инструмент, а нечто жизненно важное, даже могущественное. Она требует сперва разрушить, прежде чем что-то создать – нужно сначала разрушить, растереть себя в пасту, прежде чем стать произведением искусства.
13
Нас будят ранним утром, когда солнце венчает верхушки деревьев. В любой другой день полоса розового неба показалась бы мне красивой. В такой день, как сегодня, все, что я вижу на горизонте – это обещание крови.
Они связывают нам руки, стреноживают веревкой. Нельсон позади меня, справа. Я поворачиваюсь, чтобы посмотреть на него, но он находится за пределами моего поля зрения, и все, что я слышу, это звук его ног, волочащихся по траве.
В моем желудке шевелится червь, свернувшийся от жидкого супа, которым нас кормили перед наступлением ночи. Если меня сейчас стошнит, что они могут мне сделать? Отрезать мне язык? Ударить по лицу, сломав уже сломанный нос? Ведущий меня человек дергает за веревку, тянет вперед, но я больше не могу сдерживаться. Открываю рот, жду, когда пойдет желчь.
Но желчь не выходит. Вместо этого выходит Линь Дайюй.
Надо сказать, я счастлива ее видеть. Мы так давно не встречались. За время пребывания в моем теле она стала умиротворенной и еще более красивой, чем я помню. Ее кожа и волосы светятся от здоровья и хорошего отдыха. Ее глаза затуманены сном, но все еще прелестны. Она тоже рада меня видеть, но затем ее взгляд переключается на мужчину, держащего веревку.
– Что это? – спрашивает она. Она впервые выглядит испуганной. Она прижимается ко мне, проводя руками вверх и вниз по моим рукам. – Что происходит?
– Ты немного поспала, – удается сказать мне. – Я не хотела тебя будить.
– Но ты должна была, – говорит она. – Ты нарочно этого не сделала.
– Клянусь, что нет, – говорю я ей, хотя уже не так уверенно.
Она оставляет меня, чтобы оглядеть всю нашу группу. Она ныряет вниз, чтобы осмотреть Нама, Лама, Нельсона и даже Чжоу, прежде чем снова возникнуть рядом со мной.
– Что происходит? Что случилось?
– Я расскажу тебе. Это не займет много времени.
– Скажи им, – говорит она. – Раскрой свою истинную личность. Они ни за что не повесят женщину.
– Разве? – спрашиваю я. – Вспомни, что сделали с моей матерью.
– Это другое. Это было еще в Китае. Америка другая. Вот увидишь.
Когда я не отвечаю, она затихает и едет на моей спине, нервная и настороженная. Ее предложение задерживается во мне. Да, сейчас я могу раскрыть свою истинную личность, но что потом? Меня могут отпустить, но не моих друзей. Или они пустят меня по кругу, пока я не превращусь в сосуд для уродливых тварей между их ног. Я достаточно знаю таких мужчин.
Или. Или я промолчу. Отправлюсь туда, куда попадут остальные.
– Пусть это не станет концом нашей истории, – хнычет Линь Дайюй.
– Думаю, наша история давно закончилась, – говорю я ей. Я не пытаюсь ее ранить. Я просто говорю