– Слушаю пана гетмана, – Гармаш так переломился в пояснице, казалось – уже не выпрямит туловища.
– Нет, гетман, не треба, – твердо и тихо проговорил Гуляй-День, переступая с ноги на ногу. – Не мое то дело, и денег мне не надо. Пойду лучше служить тебе, гетман. Запиши меня в казаки, попробую еще повоевать.
Попробую...
А еще что попробует, так и не договорил.
Хмельницкий весело рассмеялся и хлопнул Гуляй-Дня по плечу:
– Вот это, я вижу, казак. Порадовал! Спасибо тебе, брат! Спасибо!
Гармаш едва скрывал свою радость.
Люди бросили работу. Окружили гетмана. Рваные, грязные. Кто в разбитых чоботах, кто ноги завернул в лохмотья, стояли на раскисшей земле, держа в руках топоры и кирки.
– Кто такие будете? – спросил Хмельницкий.
– Посполитые, – отозвался дедок в латаной свитке, с головой, повязанной женским платком.
– Где твоя шапка, дед? Или бабой захотел стать?
– При нужде, гетман, и турком станешь, – весело ответил дед, шуткой смягчая горечь ответа.
– Худо живете, люди?.. – не то вопросительно, не то утвердительно произнес Хмельницкий. – Избавимся от панского ярма – другая жизнь пойдет... – Повернулся к Гармашу, сверлил его глазами:
– Людям дашь чоботы, на свой кошт одежу справишь, кормить будешь как следует. Зачем нищих плодишь? Вор! Ворюга! – Схватил бледного Гармаша за грудь, встряхнул и швырнул на землю.
Гетман обратился к народу:
– Вот что, люди, коли будет вам этот купец обиду чинить, идите ко мне с жалобами, слышите, люди?
– Слышим, гетман! Слышим! – отозвались хором, дружно и весело звенели голоса.
– Здоровы будьте, люди!
– Счастья тебе, гетман!
...Возвращались молча. Золотаренко прятал усмешку в ладонь. Гармаш плелся позади, благодарил бога, что хоть так обошлось. Знал – гетман в гневе бешеный. И за что разъярился? Кого под защиту берет?
***...Через несколько дней гетман диктовал Свечке:
– "Повинен ты, Гармаш, поставить четыре плотины и у каждой соорудить домницу. Соорудить две мастерских для литейного дела, дабы в них водой можно было сверлить стволы для пушек, как это делают в Московском царстве на оружейных заводах в Туле. Для того посылаю тебе двух знатных мастеров, о коих уже говорено тебе в бытность мою у тебя. Тех мастеров, Ивана Дымова да Дмитрия Чуйкина, содержи, как надлежит, чтобы недостатка ни в пище, ни в деньгах оные мастера не имели. Коли не так – будешь держать ответ передо мной. Гляди, чтобы не было обмана. Велю тебе оттуда не отлучаться, пока дело сие не будет налажено. А будет в чем потреба – отписывай..."
Кончил диктовать письмо. Усталость томила. Свечка ушел. Джура Иванко постлал постель. Хмельницкий обхватил руками тяжелую голову, сжал пальцами виски. Неожиданно вспомнились слова Гуляй-Дня про Крайза. Да разве один только Гуляй-День говорил о том? Вправду, что же это сталось? Надо будет провести следствие над казначеем... Надо будет... Но ведь ему нужны деньги, много денег, для войска, для переговоров с чужеземными державами... И всегда их нехватает... Всегда. Только один Крайз мог добывать деньги быстро. Когда бы ни потребовал от него гетман десять, тридцать, сто тысяч злотых – будто из-под земли рождались бочки с золотом и серебром... Но все же не мог не признать, что в словах Гуляй-Дня и в жалобах многих иных на казначея немца была правда...
...Эта ночь не минула даром. Через два дня перед гетманом стоял встревоженный Крайз. На лавке сидел, кусая кончики уса, Иван Выговский, с беспокойством следил за Хмельницким прищуренными глазами. Пристально глядел из своего угла на Крайза Лаврин Капуста. Хмельницкий, стуча кулаком по столу, кричал:
– Вор! Молчи, собака! – Хотя Крайз и не собирался возражать, и гетман это видел, но именно то, что немец молча выслушивал крики и угрозы, еще больше злило его.
– Прикажу четвертовать, сжечь... Кары нет на тебя, здрайца! Кого грабишь? С кого шкуру дерешь? А ты, Иван, чего молчал? Почему потакал?
Выговский, бледный, поднялся.
– Дозволь, гетман...
– Не дозволю. Молчи, писарь! Не дозволю! И ты вор!
Выговский покорно склонил голову и сел на лавку.
– Учинить розыск, – крикнул Хмельницкий Капусте и швырнул ему смятые пергаментные листы-жалобы. – Вот прочитай, что люди пишут... Прочитай...
Хмельницкий бессильно замолчал, и тогда, прижимая руки к груди, ломая слова, Крайз заговорил:
– Ясновельможный пан гетман...
Хмельницкий грозно повел бровями. Крайз мгновенно спрятал глаза под ресницами, – казалось, гасил в них недобрые огоньки.
– Войну, ясновельможный пан гетман, замышляешь великую. Тебе папа римский, или цесарь, или король шведский взаймы не дадут ни гроша... Где же взять? А деньги большие нужны... Ой, какие деньги! А кто даст? Только сами должны добыть. Самосильно. И каждый чинш, ясновельможный пан гетман, берем по твоему универсалу, и при каждом универсале твоей милости – собственноручная подпись твоя...
Вот оно что! Хитро придумал немец... Ишь, куда клонит: «Под каждым универсалом твоя подпись». Хмельницкий поднялся. Выпрямился над столом.
Казалось, самый воздух мешал ему – рассек его перед собою рукой... И тут прятались за его спиной, его именем прикрывали все. Рыжий немец говорил правду. Разве он не подписывал эти бесчисленные универсалы? И оттого, что в словах казначея была правда, стало еще горше. В один миг вихрем пронеслось в голове: разбой татар, обидные песни, злые напутствия ему:
«чтобы первая пуля не минула, в сердце попала», надменные лица шляхтичей, масляные глаза Ислам-Гирея и его мурз – все это кружилось перед его взором, и надо было делать сверхчеловеческие усилия, чтобы сквозь всю эту мерзость увидеть дорогу, которою следует итти, да итти не одному, а повести за собою весь край, весь народ...
Хмельницкий вышел из-за стола, шагнул вперед. Твердил себе: «Поведу через муки и кровь, но добуду волю родному краю...» И, сам не замечая того, заговорил вслух:
– Добуду! Добуду!
А Крайз, испуганный, отступал к двери, и, когда гетман резким движением выхватил из ножен саблю, Крайз стремительно вышиб спиной дверь и исчез из гетманской канцелярии.
...Что-то защемило в сердце. Густой туман плыл перед глазами.
Хмельницкий почувствовал, словно чьи-то настойчивые, враждебные руки выдергивают у него из-под ног землю... и тяжело опустился на скамью...
Глава 5
...Страшную казнь придумал хан для Катри.
Посреди площади, напротив мечети, вкопали в землю столб. Катрю, обнаженную, привязали к столбу, густо обмазали дегтем, в ногах разложили хворост. Мулла Сафи, воздев над головой ладони, провозгласил:
– Неверную и лукавую, которая подняла хищные руки свои на жизнь наимудрейшего и величайшего из владык востока и запада, нашего преславного хана Ислам-Гирея третьего, великий диван приговорил к прилюдной казни у позорного столба.
На площади людей – не протолкаться. Давно хан не радовал Бахчисарай таким зрелищем. Среди шумной толпы позорный столб высится одиноко и страшно. Катря ничего не слышит и ничего не видит.
– Пусть огонь поглотит мерзостное тело неверной, пусть пламя затмит ее подлый взор и принесет ей муки, безмерные и неутихающие.
Тяжелая волна жаркого ветра катится через площадь. Кольцом стоит ханская стража. Безносый татарин оглушительно бьет в бубен. Сейчас начнется. Вот уже сейманы несут факелы. Сейчас они подожгут хворост.
Катря ничего не видит и не слышит. Только жаркий ветер волною овеял тело, как бы заслонил его на миг от страшных взглядов. Вон там, далеко, за полосой гор, прохладная зеленая степь; шумит высокая трава, колосятся пшеничные нивы, улыбаются синие петухи со стен белой хаты, блестит церковный купол под ярким солнцем. Это Байгород, и это жизнь. Давняя, былая, к ней нет возврата, но это жизнь. И Катря стремится к ней через головы страшной толпы, через горы и степи, напрямик, по нехоженым тропам.
В сердце у нее нет страха. Свинцовая тишина в ее успокоившемся сердце. Уже тогда, когда она с нечеловеческой силой сжала свои пальцы на жирном горле хана, поняла – жизни не будет, никогда, вовеки, только муки и смерть. И не будет Мартына, и не будет свободы. Один мрак ждет ее, а потом пустота. И никто не увидит – ни близкие, ни далекие, ни мать, ни Мартын, как тяжкая скорбь посеребрила Катрины черные косы, как вплело горе седые пряди в юность, которая кончалась так страшно этим утром на бахчисарайской площади.
Голос муллы дрожит от злобы, точно через силу выталкивая из жилистой глотки заключительные слова:
– Во имя аллаха, во имя Магомета, – огонь и смерть неверной. Кара и смерть.
Вот теперь сознание возвращается к Катре. Глаза широко раскрыты. Вот оно, страшное. Тысячи глаз, жадно раскрытых ртов. Что это? Кто они? Зачем?
Чем-то густым и неприятным вымазали ей тело, лицо, вот уже льют что-то липкое на голову. Взгляд Катри падает на хворост у ее ног. Напрягаясь всем телом, она кричит неумолимым ханским сейманам: