— Он бы не послушался тебя, — возразил Теймураз.
— Я бы от твоего имени с ним говорила.
— Но я не мог просить его, чтобы он отступил и сдался, такое в нашем роду не в чести.
— А то, что в нашем роду в чести, добра нам, как видишь, не принесло, — снова вставила свое Дареджан.
Теймураз еще больше помрачнел. Хорешан с укоризной взглянула на Дареджан.
— Почему же не принесло, дочка, ведь шах Аббас ничего с нами поделать не смог!
— Как это не смог?! — вскинулась Дареджан. — А два брата и бабушка — этого, по-твоему, мало?!
— Это, дочь моя, — спокойно, но твердо отвечала Хорешан, — воля божья, ведь шах Аббас и Марабдинскую битву чуть не выиграл, однако Картли и Кахети омусульманить не смог, и истребить нас не сумел, и с родной земли нас согнать не смог. Это и есть победа Теймураза, об этом сам шах Аббас, оказывается, говорил, и не видеть этого могут только слепцы. Правда, огромную жертву нам пришлось принести, но главного, нет, главнейшего, мы все же не потеряли — Картли и Кахети, так или иначе, остались Картли и Кахети. А это достигнуто горением и подвижничеством отца твоего, и ничем более.
— Это так, — согласилась Дареджан, — но боль за братьев и бабушку душит меня. Если бы можно было, я бы нынче же послала Александра со всем имеретинским войском против кизилбашей, засевших в Картли и Кахети, послала б, чтобы раздавить и уничтожить этих неотесанных и безмозглых картлийских князей. И с этим Дадиани расправилась бы в ближайшее время…
— Время для этого еще не подоспело, дочка, — спокойно продолжала Хорешан.
Теймураз вышел на балкон и распахнул ворот, жадно ловя воздух открытым ртом.
— Я тоже понимаю, что сейчас еще не время, но потому сердце у меня и заходится от боли. Я не знаю никого, кто бы ради спасения родины отдал бы столько сил, ума, души и крови, сколько отдал их мой отец. Если бы ему сказали, что он должен умереть, чтобы спасти родину свою, он умер бы с радостью. Разве он хуже Ростома мог угождать разным Аббасам, разве его ценили бы при Исфаганском дворе меньше тех, кто когда-либо искал там славы и величия?! Однако мудрость и предвидение велят ему служить своему народу и господу богу другим, тяжелым, но верным путем. Но кто оценит жертвы его и заслуги?!
— Народ оценит, народ! Но если даже народ ничего не скажет, промолчит, Теймураз и этого не убоится, ибо он сам тверд и уверен, неколебим в единстве совести и деяний своих, в своей готовности жизнь отдать сполна за отчизну свою, за ее будущее, ибо родину спасли и сберегли только такие люди, как он, они же ее и впредь будут спасать.
— Среди грузин я не знаю другого, кто так бы страдал за родину, как мой отец.
— Я не спорю с тобой, дочка, но в мире нет мерила добра и зла и, думаю, не будет никогда. Знаю одно: люди скажут, что муки и страдания Теймураза были вызваны тяжкой годиной испытаний, выпавшей на долю Грузии. Не забудут и с Ростомом его сравнить и праведно рассудят, где черное, а где белое…
В залу вошел Александр. Обе женщины поднялись ему навстречу.
Александр как будто и не заметил этого, чего с ним прежде никогда не случалось. В другое время он бы непременно сказал: сидите, не вставайте, но сейчас ему было явно не до вежливости, он был бледен как снег, глаза его бегали, словно у безумного; бессильно опустив плечи, он с трудом волочил ноги, обутые в белые изящные сапоги.
— Где отец? — спросил он у Дареджан.
Словно почувствовав беду, Теймураз тотчас шагнул с балкона в залу и, лишь взглянув на бледное лицо зятя, понял все и только глухо проронил:
— Датуна?!
Александр не ответил, кинулся к тестю и обнял его.
Теймураз покачнулся, поднял сначала по привычке ко лбу правую руку, потом, с силой ударив себя в лоб кулаком, рухнул на колени и, пав ниц, взревел, словно старый бык, которому перерезали глотку:
— Боже великий, если ты существуешь, взгляни на меня, обездоленного, помилуй меня по-божески! Что я тебе сделал, за что терзаешь меня, за что пытаешь душу и сердце?!
В комнату чуть ли не на цыпочках вошел Гио-бичи, держа в руке башлык Датуны, который когда-то через него же и посылал его хозяину Александр.
— С каким же лицом ты пришел к нам, сын мой Гио, как просили мы тебя, как молили словами и без слов, чтобы ты сохранил последнюю надежду и жизнь мою! Где вы бросили-покинули моего юного и отважного мудреца? Скажи мне все, скажи, где он погребен и удостоился ли погребения?
Хорешан свалилась без сознания.
Не своим голосом вскричала Дареджан:
— Горе мне, — братец, единственная надежда и жизнь моя!
Сбежались слуги и служанки. Вынесли бесчувственных женщин. Теймураз, стоя на коленях, не сводил глаз с верного Гио, ждал ответа.
Изможденный — кожа да кости, — в изодранной чохе стоял Гио-бичи, собираясь с духом. Левый рукав аккуратно был продет под серебряный пояс — пустой рукав, без руки.
— Что сказать тебе, отец?.. — он впервые осмелился назвать Теймураза отцом. — Когда вы отбыли, в тот день было вроде тихо, а на следующий день нагрянули кизилбаши с большим войском. Сторожевых на крепостной ограде порубили и как саранча напали на город… Мы вчетвером — нас двое да братья Джандиери, воспользовались потайным ходом… Сначала хотели в Бодбийском монастыре укрыться, но Датуна отказался: там, говорит, моего отца на царство отчизны величаво венчали, и я там прятаться как вор не стану…
— Горе отцу твоему, Датуна, мой родимый! Я должен был взять тебя с собой! — глухо простонал Теймураз и взглянул на Гио с мольбой, чтобы тот продолжал свой рассказ.
— Мы вышли из города… Ночью ничего, а днем наткнулись на большой отряд кизилбашей.;. Не смогли уйти от них… Они преследовали нас по пятам… Меня ранили — я плечом заслонил Датуну, руку отсекли, потом… Я потерял сознание… А когда пришел в себя, увидел всех троих порубленными… Они рядом со мной лежали…
— Он и слова прощального не успел передать мне, сердечный мой!
— Слово он мне передал раньше, отец! Когда мы из Бодбе вышли, ехал рядом, он словно чувствовал беду… Если, говорит, так случится, что меня убьют, отцу передай, чтоб не горевал. Пусть о сыновьях моих, Ираклии и Луарсабе, позаботится, мать мою бережет и о себе не забывает. Передай ему, что более преданного царя и заботника у Грузии не было и не будет… Не знаю, что скажут летописцы, но, насколько я могу судить, равного ему средь Багратиони не сыскать. И пусть не печалится, что не взял меня с собой. Я бы все равно не пошел. Я должен быть там, где братья мои и бабушка. Только они в неволе погибли, а я, если умру, то как свободный и непокорившийся грузин погибну в борьбе за независимость родины моей… Если ты останешься в живых, сказал он, похорони меня в Алаверди…
— Горе мне, сынок… — снова застонал Теймураз.
— На следующее утро приехала женщина — в бурке, на коне… Спешилась, подошла ко мне… Я притворился мертвым, но она заметила яму, которую я начал своим мечом рыть под ореховым деревом, — я могилу хотел вырыть всем троим вот этой рукой, — вытянул правую руку Гио. — Она стала бить меня по щекам, чтобы я очнулся, значит. Когда я глаза открыл, спросила, который из трех царевич Датуна… А у самой на глазах слезы, с таким горем взирала на меня, будто сама царевна Дареджан была, сестра Датуны… Я указал… При ней кизилбаши были… Когда они завернули троих в бурку, я за саблю схватился… Но женщина опередила меня, наступила на саблю и рукой меня оттолкнула… Я ведь ослаб совсем, растянулся там же. Кизилбаши кинулись на меня, если бы не ее окрик свирепый, они бы моим же кинжалом мне горло и перерезали… Отняли у меня оружие, связали, через седло перекинули, так в Алаверди и привезли… Там женщина выгнала кизилбашей, оставила четверых христиан, мингрелы они были… Вырыли три могилы у входа в храм, от первого угла нужно три шага отсчитать, под ореховым деревом.
— Он любил там сидеть! Датуна, сын мой, отчего я не умер раньше тебя?!
— Женщина помогала, вместе с другими рыла могилу. Потом за священником послала. Он панихиду отслужил… Своей рукой землей царевича засыпала… Мне вернула коня и оружие. Те мегрелы меня до Лихи и проводили.
Теймураз только теперь взял у Гио башлык, прижал его к лицу обеими руками и упал на тахту.
В покоях Имеретинского дворца оплакивал своего последнего сына царь Картли и Кахети Теймураз.
Медленно текла история Грузии со своим злом и добром, если в этих скрижалях времен могло еще называться что-либо добром, кроме мужества, человечности и большой, очень большой любви к отчизне, чистейшей, как слезинка, возвышенной, как любовь отца к сыну и сына к отцу.
* * *
Сорок дней не выходил из своего добровольного заточения Теймураз, сорок дней не покидал кельи.
Дареджан не отходила от царицы Хорешан — гордая наследница картлийских Багратиони за это время превратилась в дряхлую старуху.