«Оберегает рыцарство Державу», – пел Ингльборо в незаконченной музыкальной версии «Глорианы», которую сочинили мы с Питером Павли,[10] намеренно сохранив название оперы Бриттена, но подавая материал совсем в ином ключе. «Муж государственный есть маг, творящий для Короны чудеса, он кланяется и ухмыляется, уравновешивает и изощряется», – продолжал я, став, вероятно, одним из первых людей, которые употребили глагол to spin в отношении политтехнологов[11] и предвидели то, что современные СМИ будут подобно умелым иллюзионистам манипулировать нашими чувствами в своих интересах, оправдываясь тем, что на самом деле это наши интересы (не исключено, что так оно и есть). В популистской, неспоримо прозрачной демократии правительство вынуждено изгибаться все изощреннее, чтобы убедить нас в добродетельных намерениях своей реальной политики. В «Глориане» я задался вопросом, может ли цель вообще оправдывать средства – или же чарующий конструкт неизбежно уничтожит то, что призван защищать, каким бы совершенным он ни казался.
«Глориана» – не моральная история в узком смысле слова; на деле она предлагает довод против благородного спенсеровского идеала, против принципов ренессансного рыцарства, которые время от времени по-прежнему предлагают нам наши крупные деятели. Сегодня очень немногих умных людей трогает риторика благородных имперских крестовых походов или даже героического самопожертвования, о котором в 1930-х снимали кино Александр Корда и Джон Форд. Реалисты в наших правительствах все читали свою порцию романов Джона Ле Карре или смотрели «Западное крыло»[12]. Мы осознаём, что такое просвещенный эгоизм, даже если не всегда понимаем что-либо в войнах, в которые себя вовлекаем. Мы даже знаем кое-что об изуверстве и фанатизме – и о том, что они якобы защищают. В этом смысле «Глориана» вряд ли могла открыть глаза хоть кому-то. Этот роман в некоторой степени касается самообмана и в то же время постулирует необходимость равновесия между высокой нравственностью и низким реализмом.
Прототипом самой Глорианы стала моя бывшая возлюбленная, дворянка, облеченная унаследованной властью и наделенная либеральным сознанием; что до Квайра, в нем было нечто от Марло; других персонажей я списал с различных друзей, врагов и знакомых. Пик был вторым писателем после Баньяна, вдохновившим меня на сочинение взрослого фэнтези, и я хотел отдать ему должное, сказать спасибо за все, что он для меня значил. Пик вдохновил многие мои ранние героические фантазии, а также аллегорический роман «Золотой барк», но я чувствовал, что не отблагодарил его как следует.
«Глориана» должна была стать моим последним фэнтези. Я планировал книгу, которая стала в итоге романом «Византия терпит» и его продолжениями, текст о мире, позволившем случиться нацистскому Холокосту. Также в работе был роман «Бордель на Розенштрассе» о сексуальной одержимости и языке, который привел нас к войне и ее неконтролируемым последствиям, о понимании того, что контроль над риторикой – еще не контроль над миром; кроме того, я думал о романе «Лондон, любовь моя», еще одном оммаже, на сей раз – родному городу. Фэнтези, которое я писал впоследствии, все больше походило на моральные притчи, будь то «Пес войны и боль мира» или «Война меж ангелов». В каком-то смысле «Глориана» отметила водораздел и остается чем-то вроде лебединой песни, моим страстным прощанием с витиеватостью и экзотикой, с фантазией в классическом определении Кольриджа, хотя и не с воображением. Практически все, что я сочинил после этого романа, ставило фантазию на службу воображению. «Завтрак в развалинах» был осознанной попыткой дать бой любым призракам и демонам моего подсознания, а в «Глориане» я распрощался с большей их частью.
Альбион с его платоновскими храмами и чокнутыми алхимиками вроде Джона Ди – никак не «альтернативная Англия» в привычном смысле этих слов, но невероятный конструкт, повествование о лучшей части нации, как ту описали бы в XVII веке. Я не пытался подражать языку и мысли елизаветинской эпохи, обратившись вместо этого к нравам и стилю Англии поздних Каролингов. Большое влияние на меня оказали писатели вроде Дефо и Марвелла[13]. Мои пародии на Спенсера (особенно на «Песни переменчивости») и придворную поэзию XVI века сочинялись с точки зрения эпохи, когда практические, коммерческие интересы стали главенствовать в мышлении самых первых империалистов.
Книга вызвала, как я уже сказал, разнородные отзывы, одни критики ее поняли, другие нет, однако никто, даже Жермен Грир (скорее вялая, чем ярая), не возражали против конкретной сцены изнасилования, которая меняла ход событий в книге. Лишь несколько лет спустя женщины стали говорить мне, что не одобряют скрытый мессидж. Моя дорогая подруга, неизменно поддерживавшая меня Андреа Дворкин[14], сказала, что любит книгу, однако эта сцена ее тревожит. Соответственно, как только появилась возможность переписать ее, я это сделал. Хочу повторить и здесь: ничто не оправдывает изнасилования! А так как однажды некий юноша заявил, что другой мой персонаж вдохновил его на подобное преступление, я с тех пор делал что мог, дабы не усугублять свою ошибку даже неумышленно. Я из тех, кто считает, что сочинительство – это действие, и что мы в разной степени несем ответственность за свои действия и должны иметь дело с их последствиями настолько серьезно, насколько это в наших силах. Та сцена, однако, была единственной измененной, что бы ни говорили отдельные критики; все остальное в книге осталось таким, каким было. Для сравнения я включил в настоящее издание обе сцены, одну в качестве приложения к основному тексту. Повторю еще раз: изнасилование нельзя оправдать ничем, – однако я уверен в том, что добро может получиться из зла, так же как зло из добра.
Напоследок я хотел бы воспользоваться возможностью выразить признательность за помощь, вдохновение и поддержку ряду людей, которые связаны с этой книгой, включая Питера Акройда, Эдварда Блишена, Андреа Дворкин, Анджелу Картер, Джона Клюта, Джайлса Гордона, Майка Харрисона, Эмму Теннант и Энгуса Уилсона[15]. Книга спорит, как я сказал, со Спенсером и посвящена – с великой любовью и обожанием – памяти Мервина Пика.
Майкл Муркок
Техас, декабрь 2003 года
Чередуемая Глава Тридцать Четвертая,
В Коей Прошлое Всплывает Вновь и Старые Враги Кладут Конец Своей Распре
Альбион, поскольку война была избыта и арабийский флот рассеялся еще прежде встречи с Томом Ффинном и Жакоттами, вновь познал оптимизм, и наконец возродилось Рыцарство. Королева строила планы Странствия, сожалея лишь о том, что ей не может содействовать графиня Скайская. Сир Орландо Хоз сделал предложение Алис Вьюрк и получил согласие. Ныне, когда Квайрово влияние улетучилось, он обнаружил в ней невинность. Сира Амадиса Хлебороба с женой пригласили во дворец, и те, явившись, приняли формальные контробвинения, хотя основной целью Королевы было предложить сиру Амадису должность Канцлера, а с нею и эрлство. Тот же упросил дозволить ему вернуться в Кент. Он сказал, что утратил вкус к государствоуправлению. И Глориана познала одиночество, равного коему не ведала никогда, и всякую ночь чахла по злодейскому своему любовнику, и голос ее разносился по опустевшим туннелям и склепам сокрытого дворца, покинутому сералю, и слышны были ее рыдания; но никогда не упоминала она имени возлюбленного, даже там, во тьме балдахина. Осень день за днем делалась холоднее, но год по-прежнему был неестественно тепел. Татария оттянулась от границ с иноземьем. Короля Касимира переизбрали королем Полония. Леди Яси Акуя, потеряв надежду на Убаша-хана, возвернулась в Ниппонию. Гассан аль-Джиафар был принят как жених принцессой Софией, сестрой Рудольфа Богемского, а лорд Шаарьяр был вызван в Арабию для экзекуции и явно удручился, когда приговор отменили. Последние листья ниспадали с деревьев и сугробами возлежали на тропах. Сир Орландо Хоз был сделан Канцлером, главой Тайного Совета, адмирал же Ффинн стал заодно с ним главным советником Королевы. Мастер Галлимари и мастер Толчерд представили еще одно популярное зрелище, на большом дворе, Механической Харлекинады, посещенное Королевой, аристократами и простолюдинами. Сир Эрнест Уэлдрейк предложил в плаксивых виршах руку и сердце леди Блудд, коя пьяно и рьяно приняла предложение. Гермистонский тан, неосознанно подбивший лорда Монфалькона на последнее мщение, исчез в ревущем шаре мастера Толчерда и более в Альбион не возвращался. Доктор Ди оставался в своих апартаментах, противясь визитам даже самой Королевы. Его эксперименты, сказал он, имеют первостепенную ценность и не могут быть узримы несведущими. Его ублажили, хотя к нынешнему моменту считали вконец рехнувшимся. Множились гипотезы о судьбе Монфалькона, коего большинство полагало наложившим на себя руки, и Квайра, что очевидно скрылся через Паучью дверь и влился в полусвет прежде, чем сбежать за кордон. Королева обходила обоих безмолвием. Графиня Скайская, как и обещала, ничего не сказала о Квайре и отказалась его обвинить. Сир Томас Жакотт не отступался от убеждения, что злодеем, бросившим его в темницу, был Монфалькон. Сир Орландо Хоз хранил молчание по двум резонам: он был от природы тактичен и должен был защищать репутацию невесты. Джозайя Патер эмигрировал в Мавретанию.