— Немецкий шоколад есть самый лучший в мире… Берлин, Мюнхен, Дрезден. Мы возьмем Москва и будем все русские дети кормить только немецкий шоколад. Зо. Ха-ха, мальчики, кушайте и отвечайте один вопрос. Вы играли футбол?
— Играли, — в один голос ответили близнецы.
Староста «шпингалет» уколол их прищуренными острыми глазками и, оживившись, спросил:
— Это было до взрыва?
— Да, до взрыва, дяденька из гестапо, — ответил один из них.
— И вы кого-нибудь видели в это время?
— Видели, — оживился второй Колпаков. — Дядю Ваню Дронова, Большого Дрона видели.
— Кто есть Большой Дрон? — сразу насторожился немец. — Старост, вер ист Гросс Дрон?
— Это бывший инженер, — пояснил «шпингалет». — Он теперь на станции машинистом на маневровом паровозе ездит. — И, оборотившись к мальчишкам, резко спросил: — Откуда он шел?
— От путей, дядя. Снизу.
— В руках у него что-нибудь было?
— Не-е. — Лицо мальчика внезапно осветилось радостной улыбкой, и он прибавил: — В руках у него ничего не было. Мы голы по очереди один одному забивали. А дядя Ваня коршуном на нас налетел, подзатыльников хотел надавать. Спасибо дяде Дрону, если бы он не прогнал, мы бы под взрыв попали.
— Зо! — вскричал все понявший офицер. — Абфарен дорт. Шнеллер. — И, указывая пальцем на дом, в котором проживал Иван Мартынович Дронов, он еще раз повторил: — Шнель, абфарен!
Бронетранспортер с ревом подъехал к дому и замер. Эсэсовский офицер и староста вышли из него, а два солдата мгновенно выпрыгнули следом и стали прикладами автоматов колотить в дверь, время от времени делая перерывы, чтобы прислушаться, не раздаются за ней шаги. Но услышать эти шаги было невозможно. С затянутой дымом станции, сквозь который но-прежнему пробивались языки огня, плясавшего над крышами железнодорожных составов, один за другим доносились взрывы, сопровождавшиеся треском разлетающихся патронов и снарядов.
Наконец раздался звук сброшенного засова и басовитый голос спросил:
— Кто?
— Гестапо, — заверещал староста. — Откройте немедленно, иначе взломаем дверь.
— Сейчас, — ответил невидимый за порогом человек, и трудно скрываемая надломленность проявилась в его голосе.
Заскрипела дверь, и на пороге выросла огромная фигура машиниста в старых латаных штанах и белой нижней рубахе. С широкого лица тоскливо сверкнули глаза.
— Что? — спросил он сонным голосом и деланно зевнул, почесывая крепкой пятерней волосатую грудь, обнаженную расстегнутой нижней рубашкой, и стараясь вложить в это движение как можно больше беспечности и равнодушия.
— Ты есть Иван Дронов? — выпалил эсэсовец.
— Ну я, — подтвердил Иван Мартынович.
— Ты разгонял детей, зная, что произойдет взрыв?
— Да что вы, — постарался рассмеяться Дронов. — Ни про какой взрыв я ничего не знал и не знаю. Я их разгонял потому, что они чертовски надоели всей окраине со своим футболом. С утра и до вечера дзинь да дзинь. Отдохнуть невозможно. А про взрыв… Так я же не колдун какой. Откуда же я мог знать про взрыв?
— О-ля-ля! — ярясь и радуясь, выкрикнул немец. — Едем в гестапо. Там разберемся, колдун ты или не колдун. Шнель, шнель.
Не дав ему одеться, солдаты втолкнули Ивана Мартыновича в бронетранспортер, а он, запрокинув голову, всмотрелся в затянутое дымом неутихающего пожарища небо и обреченно подумал:
«Вот и все, Иван. Вот и финита ля комедиа!»
Весть о том, что инженера Дронова арестовали, быстро распространилась по всей Аксайской улице. Александр Сергеевич Якушев, узнав об этом, пришел в сильное волнение. Сначала где-то в тайниках души проснулось опасение, что и его могут призвать к ответственности, потому что Дронова могли видеть в его доме за несколько дней до вторжения фашистов, но он быстро взял себя в руки и даже мысленно на самого себя прикрикнул: «Стыдись, Якушев, внук знаменитого донского казака, сражавшегося с наполеоновской армией вторжения и преследовавшего ее до самого Парижа. Стыдись и рода своего не запятнай». Что же касается Надежды Яковлевны, то со свойственной ей прямолинейностью она тотчас же заявила:
— Слушай, Саша, ну зачем ты вешаешь нос, ведь у тебя же в гестапо теперь влиятельный покровитель, этот самый генерал Флеминг. Неужели ты не сходишь к нему и не попросишь снисхождения для такого доброго богатыря, каким всегда был Ваня Дронов, если даже тот и замешан каким-то образом в подготовке взрыва, после которого вот уже третий день немцы не могут потушить пожар на станции? Разве ты не помнишь, какой это был правдолюбец? — наступала она. — А одно слово генерала Флеминга, и все могло бы повернуться в иную сторону. Посодействуй, Саша.
Александр Сергеевич долго ворчал и отнекивался, но в конце концов мрачно согласился и стал натягивать на распухшие от астмы и недоедания ноги тесные кирзовые сапоги, купленные по дешевке на толкучке за эрзац-марки. Тем временем Надежда Яковлевна сама с собой рассуждала:
— Вполне возможно, что генералу твой визит сначала покажется навязчивым, потому что это в пределах логики. Но ведь сказал же когда-то великий Юлий Цезарь, прежде чем во главе своих войск перейти Рубикон: «Жребий брошен».
— А я не собираюсь переходить Рубикон, — проворчал старик, но супруга его мгновенно прервала:
— Неправда. Думай о том, натягивая второй сапог на ногу, что ты тоже решил перейти Рубикон. Потому что у каждого донского казака должен быть в жизни свой собственный Рубикон. Так что остается тебе лишь русской пословицей свой дух подкрепить: «Бог не выдаст, свинья не съест». Иди, Саша. Иди и не горбись. Горбиться не подобает донским казакам.
И Александр Сергеевич, накурившись перед этим вдоволь вонючего астматического табака астматола, пошел. Нельзя сказать, чтобы ноги его были прямыми и твердыми, когда сокращал он расстояние между домом и зданием гестапо.
На первый же его стук окошко в бюро пропусков гестапо приподнялось, и оттуда выглянуло моложавое лицо человека в штатском, о котором Александр Сергеевич тотчас же подумал, что это переодетый офицер.
— Вас воллен зи? — последовал вопрос, тотчас переведенный на русский, из чего Якушев заключил, что дежурный сразу его поймет, если он заговорит по-русски, и не нужно будет мучиться в поисках немецких слов для объяснения цели своего прихода.
— Генерал Флеминг? — переспросил человек, подозрительно рассматривая ветхое осеннее пальто Якушева. — Откуда вы его знаете?
Александр Сергеевич, путаясь в словах, объяснил, что однажды был у Флеминга на приеме. Дежурный раскрыл лежавший перед ним немецко-русский словарь и, полистав его, после продолжительной паузы ответил:
— Это не имеет значений. Вы должен понимать, что к генералу не приходят, когда захотят, а приходят, когда он… сам… зовет. Сейчас… он… занят. Ауфидерзейн. — И окошко с грохотом захлопнулось.
«Значит, не суждено, плетью обуха не перешибешь», — грустно подумал Якушев и с низко опущенной головой вышел на еще малолюдную Московскую улицу. Шел мелкий моросящий дождь, смешанный с неожиданной для этого времени снежной крупой. Александр Сергеевич тупо и долго смотрел на противоположную сторону улицы и большую зазывающую афишу кинотеатра «Солей», на которой был изображен стройный красавец в гитлеровской форме, хватающий за поднятый воротник озлобленного, несимпатичного человека, очевидно советского шпиона.
Якушев хотел уже уходить, но вдруг увидел, что к стоявшему напротив гестапо «опель-адмиралу» быстрой легкой походкой подошел человек в генеральской форме и властным движением распахнул дверцу. Уже собираясь опуститься на сиденье, он оглянулся по сторонам и неожиданно остановил взгляд на Якушеве. Его красивое холодноватое лицо отразило удивление. Это был Флеминг. Несколько секунд он пристально рассматривал Якушева, как-то цепко, снизу вверх, будто бы стараясь запомнить и его утратившие цвет сношенные сапоги, и неглаженые ветхие брюки, и выгоревшее, из коричневого старого сукна демисезонное пальто, и фуражку с помятым узким матерчатым козырьком.
— О! Господин Якушев. Уж не меня ли вы тут разыскиваете?
— Вы угадали, господин генерал, — сдерживая волнение, подтвердил старик.
Но на лице у Флеминга не появилось никакой заинтересованности. Лишь сухость и утомленность бросились в глаза старику.
— Так я вас слушаю, господин Якушев, хотя и догадываюсь примерно, о чем вы будете говорить. Учтите только, что у нас на диалог не более пяти минут.
— Я быстро, — произнес Александр Сергеевич и неожиданно закашлялся.
Лицо Флеминга осветилось грустной улыбкой, и он как-то тепло пошутил:
— О! Вы уже кашляете целую минуту. Значит, на диалог у нас остается уже не пять, а только четыре минуты. Я немец, а все немцы педанты.
— Да, четыре, — качнул головой Якушев, — но я уложусь в три…