Когда в 1889 г. основали 2-й Интернационал, была попытка сохранить прежнее отношение к синдикалистским и анархистским фантазиям французских поссибилистов, аллеманистов, анархистов, синдикалистов и разных прото-ревизионистов, появлявшихся в то время в Германии и Англии. Принято считать, что 2-й Интернационал был гораздо менее ярким, чем 1-й, и что, несмотря на руководящую роль Энгельса в первые годы, ему не хватало жесткости и самостоятельности — он почти полностью опирался на великолепно организованную немецкую социал-демократическую партию. Конечно, внутри Интернационала обсуждались все животрепещущие вопросы; он представлял собой подлинно интернациональную организацию, в которой действовали наравне немцы и французы, русские и японцы (нигде больше не достигавшие такого согласия). Интернационал разрабатывал согласованные стачки, а в случае войны намеревался пропагандировать отказ от участия. Однако, когда наступил 1914 год, он развалился на национальные секции, каждая из которых выразила полное доверие правительству своей страны, навсегда дискредитировав таким образом социал-демократический Интернационал и предоставив каждой стране возможность искать путь к своим собственным формам социализма.
Все это справедливо; тем не менее нельзя забывать следующее:
(1) Интернационал, включавший представителей профсоюзов, стал alma mater, «кормящей матерью», социалистических и рабочих партий многих стран. Немецкая партия могла бы развиваться и без Интернационала, но другие партии обязаны великим множеством своих идей чувству солидарности, которое, несомненно, пришло к ним из него.
(2) Интернационал был единственной международной организацией, в которой сосуществовали и антиконсерваторы, и антиклерикалы, и те, кто верил, что социальная справедливость не достижима ни в каком обществе, и сторонники всеобщего равенства, и разного рода радикалы.
(3) Несмотря на все, что о нем говорится, интернационализм 2-го Интернационала был подлинным. Лидеры сознавали (многие сознают и сейчас, причем за железным занавесом — намного лучше, чем на Западе), что национальная солидарность их последователей прочнее, чем интернациональная верность. Возможно, интернационализм вытеснял национальные чувства; так или иначе, Интернационал существовал, сколь бы сомнительными ни казались его стратегии (я вернусь к этому ниже).
Вспомним ситуацию 1914 г. Виктор Адлер ясно понимал, что австрийские рабочие могли бы просто не пойти за ним, если бы он выступил против войны или даже использовал ее, как хотел его сын Фридрих, чтобы начать революцию. Немецкие социал-демократы — Шейдеман, Мюллер, Гельфанд — могли ссылаться на неприязнь Маркса к царской империи, рассаднику мировой реакции, на его идеи о том, что война против царизма справедлива, — по крайней мере, не менее несправедлива, чем война против Наполеона III (которую Маркс, в конце концов, не осуждал). В то же время французские социалисты провозглашали себя защитниками республики, если и не демократической, то довольно уступчивой политическому давлению рабочих и все же подающей большие надежды — в отличие от Германии, в которой, несмотря на великолепную рабочую партию, гордость Интернационала, власти не сдались и уступили лишь в малом. Должны ли французские социалисты были саботировать войну (или хотя бы попытаться это сделать), когда она, по единодушному мнению всех французов, обороняла против всего самого реакционного и жестокого в Европе? Если такие сдержанные марксисты, как Плеханов или Вера Засулич, искренне верили в это, почему на их месте не могли быть Гед, или Жорес, или Кир Гарди? Что должны были делать эти лидеры? Если бы они выступили против войны или попытались противостоять ей, их участь, весьма вероятно, была бы такой же, как судьба Герцена, поддержавшего Польское восстание 1863 г. Это принесло ему славу, но привело к расколу российской оппозиции, и сам он потерял в России влияние. А ведь Герцен не возглавлял никакого движения и перед ним не стояли неразрешимые практические проблемы. Мифология, сложившаяся вокруг 1-го Интернационала, отчасти объясняется тем, что в период всеобщей воинской повинности и добровольной мобилизации, когда государства надеялись на силу национальных чувств, а не на наемников и профессиональные армии, Интернационал смело боролся против этого; но антипатриотизм был ослаблен как раз тем, что западные трудовые движения успешно влияли на национальную политику, о чем неоднократно предупреждали синдикалисты и анархисты. Распространен он был только в тех странах, где социалистов преследовали на государственном уровне[279]. Мнение, что Жорес и Каутский, если бы пожелали, смогли бы предотвратить войну, подтвердив свои антивоенные лозунги предыдущих лет, в высшей степени преувеличено, и я не знаю ни одного серьезного историка, который взялся бы его обосновать. Не скажу, что социалистические партии действовали правильно, но недоверие Ленина и протесты Розы Люксембург могли исходить только от тех, кто не стоял во главе массового движения, игравшего значительную роль в повседневной политической жизни страны. Разумеется, повторю, международный характер Интернационала был самым настоящим; интернационализм был не абстрактной догмой, но верой, которая играла в нем важнейшую роль. Когда Жорес, пытаясь сохранить единство движения, «сдался» немцам в 1904 г., а Плеханов во время Русско-японской войны пожал руку японскому социалисту Катаяме, это были не пустые жесты. Националистические течения в конечном счете оказались сильнее, чем социалистические, и вытеснили их. Это яркая примета и XIX, и ХХ вв. Позже и социализм, и коммунизм в странах Азии и Африки имели успех лишь в соединении с национализмом; однако во всем этом нет ни вины, ни заслуги Интернационала.
Подорвали Интернационал, с точки зрения непримиримых республиканцев и революционеров, не слабость его лидеров и не их собственное корыстолюбие. Не критики Маркса — Бернштейн и фабианцы — ускорили его гибель. Правда, те убедительно доказывали, что плата рабочим, взятая абсолютно или относительно, вопреки убеждениям Маркса, не падает, а растет; крупные землевладельцы не сосредотачивают в своих руках всю землю; рабочие добились больших льгот мирными методами, чем борьбой с государством; грани между низшей буржуазией и высшими слоями квалифицированных рабочих стали постепенно стираться. Сам Энгельс замечал, что рабочие, в общем, более склонны подчиняться правовой системе, чем бороться. Разумеется, все эти мысли, а также аргументы, призванные разоблачить «ревизионистские» методы, высказывали и фабианцы в Англии и, в некоторой степени, «экономисты» в России. Но не это было главным при «укрощении» немецких социалистов; да и расплывчатые объяснения, апеллирующие к «особенностям национального характера», здесь ни при чем. Снижению боевой активности немецкой социал-демократии способствовал успех этого движения. Маркс ратовал за политическую борьбу, осуществляемую массовым движением, а не за секты фанатичных конспираторов, охотно бросавшихся в огонь, подобно Бланки, или отказывающихся от всякого участия в политике, подобно синдикалистам и анархистам. Да и сам «вождь» — Фридрих Энгельс — писал в статье 1890-х гг.:
«Способ борьбы, применявшийся в 1848 году, теперь во всех отношениях устарел… Прошло время внезапных нападений, революций, совершаемых немногочисленным сознательным меньшинством, стоящим во главе бессознательных масс. Там, где речь идет о полном преобразовании общественного строя, массы сами должны принимать в этом участие, сами должны понимать, за что идет борьба, за что они проливают кровь и жертвуют жизнью. Этому научила нас история последних пятидесяти лет»[280].
«Прошло время» — но для кого? Энгельс не назвал Западную Европу; Плеханова и русских марксистов едва ли можно обвинять, коль скоро они считали ересью убеждение Ленина в правоте этих директив. Формулировку Энгельса, которую можно рассматривать и как жесткое предписание, и как рекомендацию (это различие не осознавалось в гегельянско-марксистском учении), практически никто не желал претворять в жизнь.
Немецкие социалисты действовали в соответствии с этой программой, считая ее достаточно легко выполнимой и вполне совместимой с их собственной концепцией ненасильственных методов и демократического мышления. Социалистическая партия была представлена в рейхстаге, где численность ее фракции постоянно росла; в конце 1890-х и в начале 1900-х стали неизбежными участие в общей политической жизни государства и контакт с другими партиями, причем уже не по вопросам социальной защиты или образовательной политики. Социалистам удалось создать свой мир, независимое, почти самодостаточное общество внутри среднего класса. Члены Социал-демократической партии Германии жили в значительной мере в своей собственной, прочно построенной, полностью обеспеченной и благополучной организации, со своими собственными школами, учебными и спортивными заведениями; они посещали свои лекции, пикники и концерты — одним словом, обеспечивали себя тем же, чем обеспечивали себя все респектабельные немцы. Это неизбежно вело к комфорту и некоторому самодовольству; но такова была цена власти и, следовательно, ответственности. Немецкое Rechtsstaat[281] — законопослушное, добропорядочное общество, несмотря на все недостатки, — сделало из немецких социалистов мирных оптимистов, действующих по принципу «все хорошо в меру». Социалисты оказались, сами того не зная, столпом развивающегося общества, а потому отнюдь не бессмысленными были слова Бернштейна (с которым в глубине души соглашался Каутский, хоть и боялся этого), что, если дела пойдут таким образом, уже в ближайшем будущем возможен будет безболезненный переход к социализму.