Орехи на холмах поспели. Отец нагнул куст, срываю тройчатки. Попадаются и по пять и по шесть. Отец берёт самый крупный орех, расколов за щекой, даёт мне ядрышко в коричневой кожуре, а оно — двойное. — Э, подожди, не ешь! — говорит отец. — Этот орех надо в кармане носить. Богатым будешь. Такое белорусское поверье.
Завели козу. Режу для неё траву у канавы. Не нравится мне это занятие. С серпом и пустым мешком ухожу далеко по дороге, набирая в мешок вместо травы осколки стёкол и камешки. Серпом пытаюсь срубить резкопахучий креозотный столб с электрическими проводами. Привязанная к забору, голодная коза жалобно блеет. Мать моя бежит по дороге, расспрашивая жителей, не видел ли кто меня, живого или мёртвого.
Мать купила мне большую книгу с картинками: «Путешествия Гулливера». Первая моя книга. Я не расставался с ней, водя пальцем по строчкам и бормоча себе под нос какую-то тарабарщину, как будто читаю.
На земле что-то блестит. Бутылочный осколок. Павел Петрович идёт к сараю. Смотрю сквозь стекло. Деревья не деревья, дом не дом. Чудища! Вместо Павла Петровича выглядывает из дверей сарая зелёноголовая, в человеческий рост лягушка с выпученными глазами. В испуге роняю стёклышко.
— Где мой бидон? — кричит Павел Петрович…
Отец весел, у него превосходное настроение. Поднимает на руки и меня и Леночку. — Пожалеете батьку, когда вырастете. Стакан на старость нальёте. Нальёте ведь? — допытывается он. Леночка не может ответить, она уже спит. Меня тоже в сон клонит, глаза слипаются. — Налью, — обещаю отцу уныло-сонным, куда-то уплывающим от меня голосом. Обессиленный, утыкаюсь в колючую отцовскую щеку.
— Э, да вы оба совсем квёлые. Что ж вы так и собираетесь спать у меня на руках, как воробьи на ветке? Пошли подушку давить…
Погасили свет, прикрыли дверь.
Что-то мешает спать. Из соседней комнаты слышится звонкий колокольчик — голос матери. Ему изредка отвечает глухое, как замирающий гром, бормотанье. Непонятно: спят глаза или смотрят. Стена над кроватью наклоняется, залитая мраком. Это не стена.
Что-то черное, косматое, похожее на медведя, который тащит бидон…
— Налей, сынок, на старость! — просительно хрипит чудовище, надвигая и надвигая огромный железный бидон…
— Оно ко мне лезет! — кричу в ужасе, вскочив с постели. В распахнутых настежь дверях — бледное материнское лицо, и рядом, выше, отцовское, с всклокоченными волосами…
— Павел Петрович повесился! — слышу я крик.
У калитки Иголкиных машина с синей полосой. Евдокия Васильевна, скулы-свеклы, в сарафане, оглашает двор: — Отворяю сарай, а он — там. На верёвке болтается! И что чёрту худому не жилось!
Две милицейских кокарды, бороздя двор, волокут Павла Петровича на куске брезента, Павел Петрович всем показывает длинный, чёрный язык; голова треплется, как у куклы, с обрывком верёвки на тощей шее. Пил, пил Павел Петрович свой бидон, а потом зачем-то спрятался в углу сарая и повесился на железном крюке.
Стою у окна. Сумерки. Но улице движется что-то тёмное. Отец! Продвигается мелкими шажками, согнувшись и растопырив руки, будто несёт на спине непомерный груз — тяжёлый, претяжёлый крест. Тот самый, о котором говорила мать. Как он дотащил такую тяжесть от вокзального шалмана до нашего дома — непостижимо!
Постояв, соберясь с силами, отец принимается штурмовать ступеньки крыльца. Мне страшно: кажется, что ступени кувыркаются у него под ногами, как педали велосипеда, чтобы коварно сбросить его с крыльца и не пустить в дом.
Дверь — бряк. Отец. Полное, добродушное лицо и румяные губы расплываются в виноватой улыбке.
Мать грустно смотрит на него. Да минет чаша сия…
Мне семь лет. Отец лежал головой на высокой подушке. Где его могучее здоровье, его сила? Исчах, жёлто-серый, виски впали.
Тяжёлое ранение. Отец жил с одной почкой. Врачи запретили ему алкоголь в таких количествах. Самоубийство — сказали. А отец в ответ только смеялся. Почка и надорвалась.
В холодный январский день санитары вынесли отца на носилках, покрытого одеялом. Погрузили в машину с красным крестом.
— Не вешай носа, пацан! — подмигнул мне отец с носилок. — Малость подштопают, только и всего. Вернусь — на финских санях с тобой ещё покатаемся с горок. — Голос тихий, слабый.
Отца увезли в больницу в Красное село.
Мать моя весь месяц, каждое утро отправлялась в ту больницу, к отцу. Нас с сестрой отводила к соседям. Возвращалась поздно вечером, усталая, молчаливая.
Девятого марта мать вернулась раньше обычного. Открыла дверь и стояла в черном пальто с большими костяными пуговицами, на голове темная кубанка. Глаза сухие из ям-глазниц.
— Всё! — выдохнула она.
Отец перед смертью проговорил три раза, всё тише: рай, рай, рай.
Ещё раз увидел я отца в церкви при отпевании. Собралась вся родня. И бабушка моя, отцова мать, Мария Герасимовна, приехала из Карелии. В церкви холодно, пар от ртов, чёрные платки вороньей стаей, плач, голошенье. Подставили к гробу скамейку, и мы с сестрой по очереди, сначала я, потом она, поцеловали отца в бумажную ленту на высоком его лбу. Попрощались. Отец лежал в гробу грузный, спокойный, важный, в офицерском кителе, в орденах, как в панцире. Похуделое лицо с резкими бороздами от крыльев носа к подбородку. Молодой ушёл. Тридцать три года.
Похоронили отца на кладбище в Красном селе, на горе. Под склоном той горы железная дорога идёт, и поезда свистят через каждые полчаса, подъезжая к станции и приветствуя моего отца протяжно и весело, чтобы не скучно и легко было его косточкам лежать в той горе под грузом сырой трезвой земли.
5. ОТЧИМ
Чим зайнятий тепер твiй меткий розум?
Григорий Сковорода
Жил у наших соседей долгое время жилец Георгий Иванович Богушевский с семьей: жена и маленькая дочь. Жена Георгия Ивановича Екатерина умерла вскоре после кончины моего отца, и остался Георгий Иванович вдовцом с четырехлетней дочкой Мариной на руках. Из Ленинграда явилась властная тёща, забрала внучку из рук зятя и увезла к себе в городскую квартиру. Георгий Иванович сам дочь отдал на год по договору. Чадо его тут зачахло бы в холодной сырой лачуге, без нужного ухода. Работал Георгий Иванович в Ленинграде на заводе «Вулкан» механиком. Добираться два часа, с электрички на трамвай — на Петроградскую сторону до Малой Невки. В пять утра вставал, в восемь вечера возвращался. За малолетней дочерью присматривать некогда. Крепкий, статный; голова круглая, обритая; лицо породистое, чеканное, как медаль с гордым профилем горбоносого гетмана; руки чёрные от железа, рабочие, ногти-скорлупы, изуродованные, в заусенцах. Через год поехал Георгий Иванович забирать дочь. Хозяйка дома, где жил он, согласилась за ребёнком приглядывать за особую плату. Вернулся мрачный, ни с чем. Показали ему там шиш. Георгий Иванович — в суд. А судья взял сторону бабки. Доказали, что Георгий Иванович негоден для воспитания дочери, необуздан, жесток, чуть ли не чудовище. Загубит девочку. Отняли дочь законом. Тёща торжествовала, внучка осталась у неё. Георгий Иванович загрустил. Встретил он однажды в доме своей хозяйки мою мать. Разговорились. Из его уст услышала мать моя эту невесёлую историю и пыталась Георгия Ивановича утешить добрым словом.
Месяц, другой. Георгий Иванович к моей матери посватался. Думает мать моя: хитрый хохол — дом её прибрать хочет. Только что — дом? Дому хозяин нужен. Без мужских рук дом скоро развалится. И детей одной растить. Думала мать моя трое суток, ночи не спала. Мерила, рядила и так и сяк. На четвертые сутки решилась. Георгий Иванович перебрался жить под нашу крышу.
Я сердит на мать. Зачем она привела в наш дом этого вепря. Грубый, угрюмый, замашки деспотические, из ноздрей войлок лезет. Никакое сравнение с отцом. Только за порог ступил, а уже распоряжается, как будто он сто лет тут хозяин и самый главный над всеми. Нет, нет, не нравится мне отчим и не подкупит он меня обещанным велосипедом. Мать моя теперь встает в такую же рань вместе с отчимом. Готовит ему завтрак и сухой паёк с собой — харчи, как он говорит. Завёрнутые в газету бутерброды. И до чего же шумный он человек, этот Георгий Иванович Богушевский, поселившийся в наших стенах на правах мужа моей матери. В шестом часу утра он уже гремит по дому запорожским басом во всё горло; он бы и рад приглушить голос и говорить потише, он и пытается каждый раз побороть свою лужёную трубу, но ничего у него не получается, ему не сладить с бронзой своих голосовых связок. Шепот не в его природе, таким уж его Бог сотворил. Что он так шумит, что так громогласно требует? Георгий Иванович требует от моей матери проворства. В Гатчине уже свистит его поезд, грозя оставить отчима с пустым брюхом. Ровно через двадцать минут, хоть часы проверяй, железная десятивагонная гусеница будет здесь. Побежит Георгий Иванович, голодный и злой, с горы на вокзал. В последний вагон успеть заскочить. Ставь, жинка, борщ на стол! Любит отчим первое похлебать на завтрак. А ложка у него деревянная, расписная, под Хохлому. Персональная ложка отчима. Трогать её запрещено. Возмутительно поведение моей матери: она ухаживает за своим Георгием Ивановичем, будто холопка за своим паном, исполняет каждый его каприз, любую прихоть. Что только левая нога его пожелает. А нас с сестрой совсем забросила. Эх, отец, если бы ты был жив, всё тут было бы по-другому и не важничал бы перед нами этот бритоголовый хохол, имеющий манеру подзывать нас к себе пальцем. Не только нас. Увидит на дороге знакомого человека, нужного ему по делу, и сам к нему не идет, а манит того к себе толстым надменным перстом, поросшим сизой волчьей шерстью. Такой гордец.