Именно поэтому Дуня Чайкина, омовальщица[59] из царицына чина, не находила себе места. Нынче ей велено было привести на смотрины Данилу, сына дворцового истопника Ивана Разбойникова. Данила посватался к ней неделю назад и сразу получил горячее согласие. Он выдался и статью, и повадкою, вдобавок отличался на редкость пригожим ликом. Дуня даже поверить не могла, что ее, бедную бесприданницу, где-то высмотрел и полюбил этот красавец. К тому же, отец его, человек работящий и прилежный, пользовался расположением самого государя, ибо никто так, как Иван Разбойников, не умел протопить цареву опочивальню, чтоб и в меру жарко было, и не душно, и ровное тепло держалось всю ночь.
Дуня ловила взглядом каждую тень, пробегавшую по лицу государыни, и ноги ее обморочно подкашивались, ибо это красивое лицо, и всегда-то недоброе, нынче было мрачнее тучи. Хотела уже спросить, какова будет воля матушки-царицы, однако язык прилип к гортани. А на сердце стало так тяжело…
И не зря, ибо в следующий миг Марья Темрюковна метнула на нее неприязненный взгляд и сказала своим гортанным голосом:
– Что-то не по нраву мне твой жених пришелся. Ишь, смотрит козырем![60] И с чего спесивиться? Был бы уж из хорошей семьи, а то ведь рвань худородная. Отец его истопник, а сам кто? Шел бы хоть в опричники, а то так и будет весь век дрова таскать!
Дуню словно ледяной водой обдало.
– Для меня его родовитости довольно, – пробормотала онемевшими губами. – Я ведь и сама не столбовая дворянка.
– И что же? – строптиво задрала бровь Марья Темрюковна. – Чай, у царицы в службе, не какая-нибудь побродяжка.
– Но ведь батюшка Данилы у самого государя в милости! – хмелея от собственной дерзости, выпалила Дуня. – Ежели б он у государя спросился, тот небось не перечил бы!
Ох… она уже готова была к оплеухе, а то и к хорошей таске за волосы, однако царица только вновь шевельнула своими тонкими, необыкновенно черными, хоть и не насурьмленными бровями и сказала вполне спокойно:
– Государь не перечился бы? Ну вот и ладно, пускай Разбойников у государя при случае спросит. Коли он велит отдать тебя за Данилу, я спорить не стану.
Дуня по обычаю кинулась в ножки государыне, но с ума не шло, что здесь кроется какой-то подвох. Норовистая Марья Темрюковна нынче уж больно покладиста, уж больно уступчива! Наверняка надеется, что разговору с государем скоро не быть: ведь Иван Васильевич нынче в Москву годом-родом наведывается. Может пройти и месяц, и два, и три, пока он не приедет, а там когда еще Разбойникову представится случай за сына слово замолвить!
Так-то оно так, но…
Дуня выпрямилась, стараясь, чтобы губы ее не дрогнули в предательской усмешке. Разбойниковы испокон веков состояли при Истопничей палате, эта служба у них передавалась от отца к сыну, и меньшой брат Ивана Петровича, Самойла, состоял в Александровой слободе в том же чине, в каком его брат числился в Кремле. И он тоже был в милости у царя. Нынче же вечером отыщет Дуня способ свидеться с милым другом Данилушкой и передать ему слова ехидной царицы. Можно не сомневаться, что в ночь, по крайности – завтра поутру Данила помчится к своему дяде с просьбой найти способ и замолвить словечко царю Ивану Васильевичу. Ну а там уж будет, как велит Бог да великий государь. Несмотря на все страшные слухи, которые гуляли по Москве о страшных деяниях в Александровой слободе (подвалы-де там приспособлены под пыточные, с бояр кожу с живых дерут, а имения их забирают в казну) и в селе Тайнинском, где Малюта Скуратов якобы затаптывал завязанных в мешки врагов и изменников конями в болото, – несмотря на все эти страсти, Дуня не сомневалась, что у царя милосердия куда больше, чем у ломливой и зловредной царицы.
И, едва дождавшись, когда госпожа отпустила ее, девушка отправилась искать встречи с Данилой.
* * *
Эх, кабы все так и вышло, как мечталось Дуне…
Узнав про решение Марьи Темрюковны, Данила покрепче стиснул зубы, чтобы не оскорбить ушей невесты, а заодно и царского величия подобающим к случаю словцом, а потом поспешил к отцу, чтобы тот написал грамотку дяде Самойле. Иван Разбойников тоже немало подивился ответу государыни, но только плечами пожал: мы, мол, люди маленькие, наше дело исполнять, чего прикажут. Грамотка была написана, Данила сунул ее за пазуху и отправился седлать коня, намереваясь, несмотря на позднее уже время, прямо сейчас отправиться в Александрову слободу. Однако он не успел отъехать от своего дома на Трубном взгорье и двух шагов, как повстречал старинного дружка Савку Гаврилова, служившего теперь в опричнине. Они не виделись полгода, и за это время в судьбе Савки произошли немалые изменения. Он состоял под началом князя Михаила Темрюковича, царицына брата, и лишь несколько дней назад князь подарил ему отличного коня с богатой сбруей. Этот конь все еще стоял на подворье Темрюковича, потому что у родителей Гаврилова, людей прежде недостаточных, однако благодаря сыну в последнее время немало поразбогатевших, новый дом пока что строился.
– Какой конь, какой!.. – захлебывался Савка. – Ты в жизни такого не видывал! Не то что наши бурочки-косматочки-мохноноженьки: весь словно стрела каленая, ноги долгие, тонкие, шею лебедем гнет, морда узкая, как бы щучья.
Данила рассеянно похлопал по шее своего коньяка, и впрямь звавшегося Бурком и бывшего именно таким косматочкой-мохноноженькой, о которых с презрением отзывался Савка. Все кони русские, рожденные от диких степняков, были выносливы, крепки на ногу, неприхотливы, но статью и красотой не отличались. Да и ладно, небось у крымчаков скакуны еще уродливее и приземистее, а вон какие переходы выдерживают, обходясь почти без воды и питаясь лишь малым количеством травы! Чай, конь не девка, с лица воды не пить, красы с него особой не требуется. Иногда, через Ливонию, попадали, конечно, в Москву кони иноземных пород, в которых изредка встречалась даже кровь благородных арабских скакунов, но где им было гнать без отдыха по исконному русскому бездорожью! Ломали свои точеные ноги в колдобинах, простужались насмерть в сугробах, хирели от непривычного корма… Разве что перед девушками на таком коне покрасоваться, а больше какой с него прок?
Так подумал Данила Разбойников, но другу, конечно, ничего не сказал: не в его привычках было попусту людей расстраивать, тем более что Савка так своего Орёлика нахваливал, что жаль было лишать его радости, а себя выставлять завистником. Но товарищ мало что нахваливал – уговаривал: пойдем-де к моему хозяину на двор, покажу тебе своего коня. И пристал как банный лист, и нипочем от него, будто от черта в ночь под Рождество,[61] было не отчураться.