Все смеются, кроме эсэсовца Мессера, он смотрит на Эрнста с негодованием.
— Ты, верно, испытываешь на овцах свои противогазы?
Эрнст вдруг круто оборачивается к Мессеру, он почувствовал на себе его взгляд.
— Ну, а ты, Мессер? Тебе небось не очень-то приятно будет поменять твой шикарный черный мундир на простую солдатскую форму?
— А мне и не придется менять, — говорит Мессер.
Но тут, предупреждая неловкую паузу или кое-что еще похуже, разговором опять завладевает сестра Анастасия:
— Это ты у нас научилась, Августа, посыпать яблочный пирог тертыми орехами?
— Я выйду подышу свежим воздухом, — говорит Герман. Франц выходит вместе с ним в сад. Небесный свод над равниной уже окрашивается в розовый цвет, и птицы летают все ниже.
— Завтра конец хорошей погоде, — говорит Франц. — Ах, Герман!
— Насчет чего ты ахаешь?
— И вчера и сегодня по радио ничего не передавали ни насчет побега, ни насчет поисков. Ничего насчет Георга.
— Знаешь что, перестань-ка ты изводиться, Франц. Так лучше будет и для тебя, и для всех. Ты слишком много об этом деле думаешь; все, что только можно было сделать для твоего Георга, уже сделано.
На миг лицо Франца оживилось, и сразу стало ясно, что вовсе он не увалень и не соня, что он способен все чувствовать и на все пойти.
— Так Георг уже в безопасности? — спросил Франц.
— Пока еще нет…
IV
Герман скоро ушел, он работал сегодня в ночной смене. Эльзу он оставил у Марнетов — доедать яблочный пирог. Франц немного проводил его. На воскресенье у Франца не было никаких деловых свиданий, и он сначала решил было вернуться домой. Но ему были неприятны все эти разговоры в кухне, не хотелось и сидеть одному в своей каморке. Франц вдруг ощутил такое одиночество, какое люди ощущают только по воскресеньям. Он чувствовал, что несчастен, вял, раздражителен. Что же ему — в одиночку бродить по лесам? Спугивать парочки на просеках с теплой, сухой осенней листвы? Если уж он в воскресенье один, то пусть это будет в городе. И он пошел дальше, в Гехст.
Он испытывал странную усталость, хотя хорошо выспался. Сказывалось нервное напряжение всей этой недели. Герман, правда, опять внушал Францу, чтобы тот больше не тревожился о Георге — все, что только можно было сделать, сделано. Но ведь иногда человек не властен над своими мыслями.
Франц вошел в садик первой попавшейся пивной. Там было пустовато, хозяйка смахнула со скатерти опавшие листья и спросила, не хочет ли он сидру. Сидр оказался недостаточно сладким, он уже начинал прокисать. Лучше бы он заказал настоящее вино. В сад вбежала маленькая девочка, она ворошила ногами кучу опавших листьев, заметенных к забору, но вот она подошла к Францу и принялась теребить уголок скатерти на его столе. Она была в капоре, глаза казались совсем черными.
Из дома вышла ее мать, одернула на ней платье, побранила. Хриплый, словно надтреснутый голос женщины показался Францу знакомым; фигурка у нее была молодая и тоненькая, лицо казалось насмешливым благодаря надетой набок шапочке и начесанной на один глаз пряди волос, закрывавшей чуть не половину щеки.
Франц сказал про девочку:
— Она не мешает мне. — Мать взглянула на него одним глазом, очень пристально. Франц заметил: — Мы с вами где-то уже встречались. — Когда она быстро повернула голову, открылся уголок другого глаза, вероятно поврежденного во время какого-нибудь несчастного случая на производстве.
Она насмешливо ответила:
— О да, мы с вами уже встречались, наверняка.
Встречались, и не раз, подумал Франц. Но где же я слышал ее голос?
— Я на днях толкнул вас велосипедом.
— И это было, — сухо ответила она; девочка, которую она крепко держала за локоть, вырывалась у нее из рук.
— Но мы встречались еще где-то, гораздо раньше, — продолжал Франц.
Она все так же пристально рассматривала его и вдруг выпалила:
— Франц!
Он удивленно поднял брови, его сердце стукнуло два раза чуть-чуть громче — привычное предостережение.
Она помолчала.
— Ну да, помнишь прогулку на байдарках, и островки на Нидде, где был лагерь Фихте, и ты еще…
— Орех! — воскликнула девочка, шарившая ногами под стулом.
— Ну, раздави его каблуком, — сказала мать, не сводя глаз с Франца. Он же, задумчиво рассматривая стоявшую перед ним женщину, внезапно почувствовал странный холод и тоску. Вдруг она наклонилась и с отчаянием бросила ему прямо в лицо: — Да ведь я Лотта! — У него чуть не вырвалось: «Не может быть!», но он вовремя удержался.
Однако она, видимо, угадывала, что в нем происходит, и продолжала прямо смотреть ему в глаза, словно ожидая, что он все-таки узнает ее, что в его памяти вспыхнет хотя бы бледный отблеск той, кем она была когда-то: девушкой, которая искрилась радостью, с тонким, стройным, смуглым телом, с такими блестящими и густыми волосами, что они напоминали гриву прекрасного и сильного коня.
Когда женщина заметила, что он все же начинает узнавать ее, на ее лице мелькнула чуть заметная улыбка, и по этой-то чуть заметной улыбке он и признал ее окончательно. Он вспомнил, как она в лагере раздавала бутерброды, причем доска, лежавшая на двух пнях, служила ей столом. Как она пришла после гребли, и на ней была голубая кофточка. Как она сидела на траве, обхватив колени. Как она несла знамя, усталая и улыбающаяся, и ее густые волосы были чуть запорошены снегом. Девушка настолько смелая и прекрасная, что образ ее мог служить эмблемой юности. Он вспомнил, что она скоро вышла замуж за рослого белокурого парня, железнодорожника, приехавшего из Северной Германии; кажется, его звали Герберт. Франц как-то никогда больше о нем не вспоминал, как не вспоминаешь о том, что исчезает без следа.
— А где же Герберт? — спросил он и сейчас же пожалел.
— Где же ему быть? — отозвалась женщина. — Вот здесь! — И показала пальцем на коричневую землю в саду, под землю, на которой лежали листья орешника и валялись шершавые скорлупки. Ее жест был так точен, так спокоен, что Францу почудилось, будто Герберт и в самом деле лежит у него под ногами, под этим садом, в который он зашел случайно, под опавшими листьями, под высокими сапогами эсэсовцев и штурмовиков и туфельками их спутниц, ибо народу набралось теперь полным-полно. Всюду виднелись мундиры, спутницы мундиров были молодые и хорошенькие, но Францу все они казались омерзительными.
— Садись же, Лотта, — предложил он. Он заказал сидру для матери и лимонаду для девочки.
— И мне еще повезло, — продолжала Лотта совсем другим, сухим тоном. — Герберт уехал в Кельн, и там его потом выдали; меня тоже хотели забрать. А тут у нас в цеху как раз произошла катастрофа, лопнула труба, я лежала в какой-то больнице и подыхала, мою девочку — она была тогда еще совсем маленькая — кто-то из родных увез в деревню. Когда я наконец оправилась и могла хоть на ногах держаться, дочка моя уже бегала, а Герберт — Герберта не было больше на свете… А потом меня так и не тронули, я проскочила… Ты не дуй в соломинку, а втягивай в себя, — сказала она дочери и пояснила, обращаясь к Францу: — Она первый раз пьет лимонад.
Лотта поправила на девочке капор и заметила:
— Иногда я рада бы умереть, да вот ребенок! Разве я могу оставить им моего ребенка! Ты меня, Франц, пожалуйста, не уговаривай и не утешай. Просто я иногда чувствую, что совсем одна на свете. И тогда думается: а вот вы все забыли.
— Кто — вы?
— Да вы! Вы! Ты тоже, Франц. Может быть, ты скажешь, что не забыл Герберта? Ты думаешь, я по твоему лицу не видела? Если ты мог даже Герберта забыть, так сколько же народу ты еще позабыл? А если даже ты забываешь — ведь они на это и рассчитывают… — И Лотта повела плечом в сторону соседнего столика, занятого штурмовиками и их компанией. — Не отказывайся, ты много кой-чего позабыл. И то уж плохо, когда все в тебе притупляется и забываешь хоть часть того зла, которое они причинили нам. Но когда среди всего этого ужаса забываешь даже самое лучшее, это уж никуда не годится. Ты помнишь, как все мы жили одним? А вот я, я ничего не забыла.
Франц невольно протянул руку. Он тихонько откинул нелепый локон со щеки, он провел рукой по ее изувеченному глазу, по всему лицу, которое под его пальцами стало еще бледнее и немного холоднее. Она опустила взгляд. И тогда она стала гораздо более похожей на ту, какой была раньше. Да, Францу даже почудилось, что если он несколько раз ее погладит, то и шрам исчезнет, и этому лицу будет возвращено прежнее сияние, прежняя красота. Но он тут же опустил руку. Она пристально посмотрела на него своим здоровым глазом, теперь он был совсем черным, так что зрачка не было видно, и глаз казался неестественно большим. Она вынула зеркальце, прислонила его к стакану и поправила волосы.
— Пойдем, Лотта, — сказал Франц, — ведь еще совсем рано, пойдем со мной за город, к моим родным.