Определение, в котором наиболее сегодня нуждается мой дух, – создатель безразличий. Сильнее всего желал бы я, чтобы мои действия в жизни научили других чувствовать более для себя самих и менее подчиняться закону коллективности. Обучать такому духовному обеззараживанию, благодаря которому не заболеваешь вульгарностью, мне кажется высшим назначением духовного воспитателя, каким я хотел бы быть. Пусть мои читатели обучаются – по мере сил и возможностей – сохранять независимость от чужих взглядов и мнений. Такая судьба стала бы наградой схоластическому оцепенению моей жизни.
Невозможность действовать всегда была во мне болезнью метафизического происхождения. Любое действие оказывалось для моего восприятия вещей неким потрясением, неким разделением во внешнем мире; движение неизменно производило на меня впечатление, изменявшего звезды и самые небеса. Поэтому метафизическое значение даже самого незначительного действия рано породило во мне изумление. Я приобрел трансцендентальную скромность, которая, зафиксировавшись в моем сознании, запрещает мне иметь отношения слишком явные с ощутимым миром.
В соответствии со своими мыслями и наблюдениями, я замечаю, что ни в чем, по-настоящему важном в жизни или полезным для нее, люди не знают истины и не пришли к согласию. Наиболее точная наука – математика, что живет в уединении среди собственных правил и законов; она служит таким образом толкованию других наук, но объясняет лишь то, что они открывают, не помогая им в открытиях. В других науках не все так ясно, и можно принять только то, что не имеет никакого веса для высших целей жизни. Физика хорошо знает, каков коэффициент полезного действия того или иного механизма; но не знает, какова истинная механика строения мира. И чем выше поднимаемся мы к тому, что желали бы знать, тем ниже спускаемся к уже познанному. Метафизика, что могла бы служить поводырем, потому что она, и только она, направлена на высшие цели истины и жизни, не является научной теорией, а только лишь кучей кирпичей, из которых те или иные руки возводят непропорциональные здания, не скрепляя кирпичей штукатуркой.
Я замечаю также, что между жизнью людей и животных не имеется другого различия, чем способ ошибаться или чего-то не знать. Животные не знают, что делают: рождаются, растут, живут, умирают без размышления или будущего. Сколько людей, однако, живет иначе? Все мы спим, и различие состоит только в наших сновидениях и в степени и качестве мечтаний. Может быть, смерть пробудит нас, но утверждать это могут разве что вера (верящий имеет), надежда (желающий обладает) и милосердие (дающий получает).
Идет дождь в этот холодный вечер печальной зимы, столь же монотонно, как шел с первого дня этого мира. Идет дождь, и мои чувства, будто потревоженные им, жестче воспринимают землю города, где течет вода, ничего не питающая, ничего не омывающая, никого не радующая. Идет дождь, и я внезапно ощущаю страшное удушье оттого, что я – животное, не ведающее, что оно такое, мечтающее с помощью мышления и чувств, укрытое, точно в тесной хижине, в какой-то пространственной сфере существования, довольное теплом, как вечной истиной.
…ничтожный, как цели этой жизни, какой мы живем, пусть бы мы и не хотели таких целей.
Жизнь большинства, если не всей совокупности людей, ничтожна во всех ее радостях и почти во всех болях, кроме тех, что ведут к смерти, потому что в этих участвует Таинство.
Слышу процеженные через мою невнимательность шумы, которые поднимаются, текучие и медлительные, точно волны: едва слышные, словно из другого мира, выкрики торговцев, что продают дары природы – овощи и зелень или цивилизации – билеты лотереи; грохот колес – телег и быстрых рессорных экипажей, упруго подпрыгивающих на неровностях дороги; автомобилей, более слышных на поворотах; вот вытряхивают что-то из какого-то окна; свист уличного мальчишки; хохот с верхнего этажа; металлический скрежет трамвая с соседней улицы. Восхождения, снижения, молчания во всей своей пестроте; хромые тормоза транспорта; чьи-то шаги; начала, середины и окончания разговоров – и все это существует для меня, и мне снится, что я думаю об этом, точно камень среди травы, выжидая чего-то и где-то.
После доносятся изнутри дома звуки, сливающиеся с другими: шаги, тарелки, шарканье метлы, прерванный напев; вечер, балкон; раздражение оттого, что на столе чего-то нет; просьба о сигаретах, которые лежат на комоде; все это – действительность, действительность, подавляющая сексуальное влечение, что не входит в мое воображение.
Легкие шаги прислуги, тапочки, сплетенные из красных и черных косичек, я их вижу, будто в дремоте; уверенные, твердые шаги в сапогах – это сын хозяина выходит и громко прощается, удар дверью обрывает эхо «свидания» вслед за «до скорого»; покой, будто мир заканчивается в этой комнате на верхнем этаже; шум посуды, уносимой в мойку; шум текущей воды; «тогда я тебе не сказал, что»… и свистящее молчание реки.
Но я дремлю, сытый мечтатель. Пока никакой раздражитель не воздействует на мои чувства. Как необычно – думать против воли, что, спроси меня кто-нибудь, я ответил бы: лучше короткая жизнь, чем эти тягучие минуты, эта недействительность размышлений, чувств, действий, это ощущение, как от заката, рожденного рассеянным желанием. И еще отмечаю, почти не думая, что большинство, если не все, вне зависимости от положения и характера живут в том же дремотном неведении конечных целей, с той же несформулированностью намерений, с тем же ощущением жизни. Всегда, когда я вижу кота на солнышке, я вспоминаю человечество. Всегда, когда вижу спящих, вспоминаю, что все – сон. Всегда, если кто-то называет себя мечтателем, задаюсь вопросом, думал ли он, что никогда не был никем другим. Шум улицы усиливается, будто открылась какая-то дверь, и заливается дверной звонок.
Что это было? Ничего, потому что дверь сразу закрылась. Шаги стихли в конце коридора. Моющиеся тарелки вздымают голос воды […] Груженый фургон проходит, потрясая основы, и, так как все заканчивается, я отрываюсь от размышлений.
Вот так я мечтаю, порой погружаясь в размышления, ведь они – всего лишь разновидность мечтания.
Принц из прекраснейших часов, некогда я был твоей принцессой, и мы любили друг друга какой-то другой любовью, память о которой болит во мне.
После того как последние дожди упали с небес на земле – промытое небо, влажная и блестящая земля, – ясность жизни, что вместе с голубизной возвратилась в вышину и купалась в свежести воды, оставила свое небо в душах, а в сердцах – свою свежесть.
Мы являемся, хотя бы и не желая того, слугами часа, его красок и форм, подданными неба и земли. Та часть нашего существа, что скрывалась в себе самой, презирая окружающее, не скрывается при дожде так, как при ясном небе. Мрачные видоизменения, ощущаемые, возможно, только в самой сокровенности абстрактных чувств, осуществляются, потому что дождь идет или прекращается, ощущаются, но не почувствуются, потому что, когда не чувствуются они, чувствуется погода.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});