Тиберий, оставшийся было, чтобы дослушать историю до конца, вонзил шпоры в бока лошади и в ярости ускакал. Больше они не встречались.
Предупреждение Ливии насчет рыбы имело одну-единственную цель — досадить Тиберию, заставить его думать, будто его рыбаки или повара ею подкуплены. Ливия знала, что Тиберий очень любит усача и теперь вечно будет разрываться между желанием полакомиться и страхом смерти. Эта история имела печальное продолжение. Однажды Тиберий сидел под деревом на западном склоне острова, наслаждаясь легким ветерком, и сочинял стихотворный диалог на греческом языке между зайцем и фазаном, где каждый из них по очереди доказывал свое право на первое место среди яств. Идея эта принадлежала не ему, совсем недавно Тиберий наградил одного из своих придворных поэтов двумястами золотых за подобное сочинение, где первенство оспаривали гриб, конек, устрица и дрозд. Во вступительной части к своей поэме Тиберий отвергал их притязания, говоря, что только заяц и фазан могут претендовать на корону из петрушки, лишь их достоинства не вызывают сомнений, лишь у них нет никаких изъянов.
Тиберий как раз подыскал уничижительный эпитет для устрицы, когда внезапно услышал шорох в терновнике на склоне утеса, и перед ним появился какой-то человек дикого вида, с взъерошенными волосами. Его мокрая одежда была разорвана в клочья, лицо окровавлено, в руке раскрытый нож. Человек продирался сквозь колючий кустарник с криком: «Взгляни, цезарь, ну разве не красавец?» Из мешка на плече он вытащил огромного усача и бросил его, все еще трепыхающегося, на траву у ног Тиберия. Это был простой рыбак; поймав такую необыкновенную добычу и увидев Тиберия на вершине утеса, он решил преподнести рыбу императору. Он привязал лодку к скале, доплыл до утеса, с трудом поднялся по обрывистой тропинке над пропастью до опоясывающих утес колючих кустов и прорубил себе проход через них ножом.
У Тиберия душа ушла в пятки. Он засвистел в свисток и крикнул:
— Помогите, помогите! Скорей! Вольфганг! Зигфрид! Адельстан! Убийца! Schnell![111]
— Идем, благороднейший, высокорожденный, дарующий блага вождь! — тут же отвечали германцы. Они стояли на страже справа, слева и позади Тиберия — спереди, естественно, сторожевого поста не было — и бросились к нему, размахивая ассагаями.
Рыбак не понимал их языка и, закрыв складной нож, весело сказал:
— Я поймал его вон у того грота. Как думаешь, сколько он весит? Форменный кит, да? Чуть не вытащил меня из лодки.
Тиберий несколько успокоился, но, подумав, что вдруг рыба отравлена, крикнул германцам:
— Не трогайте его! Разрубите эту рыбину пополам и потрите ему ею лицо.
Дюжий Вольфганг обхватил рыбака сзади так, что тот не мог шевельнуться, а остальные двое стали тереть ему лицо сырой рыбой. Незадачливый малый закричал:
— Эй, перестаньте! Что за шутки! Хорошо еще, что я не предложил императору сперва то, другое, что лежит у меня в мешке.
— Посмотрите, что там у него, — приказал Тиберий.
Адельстан раскрыл мешок и обнаружил там огромнейшего омара.
— Потри ему лицо и этим, — сказал Тиберий, — да посильнее.
Несчастный потерял оба глаза. Наконец Тиберий сказал:
— Хватит. Можете его отпустить.
Рыбак сделал несколько неверных шагов, крича от боли; что еще оставалось, как не скинуть его в море с ближайшей скалы?
Я рад сообщить, что Тиберий никогда не приглашал меня на остров; я и в дальнейшем воздерживался от поездок туда, хотя все, свидетельствующее о мерзостных развлечениях Тиберия, давно убрано, а его двенадцать вилл, как говорят, очень красивы.
Я попросил у Ливии разрешения жениться на Элии, и она дала его, с усмешкой пожелав мне счастья. Она даже присутствовала на бракосочетании. Свадьба была роскошная — об этом позаботился Сеян, — и одним из ее последствий было охлаждение между мной и Агриппиной с Нероном, а также их друзьями. Они думали, будто я не смогу ничего держать в секрете от Элии, а Элия станет рассказывать Сеяну все, что ей удастся узнать. Это очень меня огорчило, но я видел, что переубеждать Агриппину бесполезно. (В это время она была в трауре по своей сестре Юлилле, умершей после двадцатилетнего изгнания на этом жалком островке Тремерии.) Поэтому я постепенно перестал навещать ее, чтобы не ставить нас обоих в неловкое положение. Мы с Элией лишь номинально были мужем и женой. Когда мы вошли в брачную опочивальню, она мне первым делом сказала:
— Имей в виду, Клавдий, я не желаю, чтобы ты касался меня, и если нам когда-нибудь придется спать вместе, как сегодня, между нами будет одеяло; только шевельнешься — вылетишь вон. И еще одно: ты не вмешиваешься в мои дела, я — в твои…
Я сказал:
— Спасибо, ты сняла тяжкий камень с моей души.
Элия была ужасная женщина. У нее был громкий, напористый голос, как у аукциониста на невольничьем рынке, и такое же, как у него, красноречие. Вскоре я даже не пытался ей отвечать. Само собой, я по-прежнему жил в Капуе. Элия никогда не приезжала туда ко мне, но Сеян настаивал, чтобы, бывая в Риме, я как можно чаще показывался вместе с ней на людях.
У Нерона не было никаких шансов устоять против Сеяна и Ливиллы. Хотя Агриппина постоянно предупреждала его, чтобы он взвешивал каждое свое слово, у него была на редкость открытая натура, и скрывать мысли он не умел. Среди молодых патрициев, которых Нерон считал друзьями, было несколько тайных агентов Сеяна, и они записывали все, что Нерон говорил по поводу общественных событий. Что еще хуже, его жена, которую мы звали Елена или Хэлуон, была дочерью Ливиллы и передавала ей все, сказанное Нероном по секрету. Но самую большую опасность представлял его брат Друз, с которым Нерон делился своими мыслями еще чаще, чем с женой, и который завидовал ему, так как Нерон был старший сын и любимец Агриппины. Друз отправился к Сеяну и сказал, что Нерон предложил ему в ближайшую темную ночь вместе отплыть в Германию, где они попросят защиты у полков — ведь они сыновья Германика — и призовут их к походу на Рим; конечно, он с негодованием отказался. Сеян посоветовал Друзу немного обождать — его попросят пересказать все это Тиберию в более подходящий момент.
Тем временем Сеян распустил слух, будто Тиберий намерен обвинить Нерона в государственной измене. Друзья Нерона стали отворачиваться от него. Стоило двоим-троим из них отказаться от приглашений к обеду и холодно ответить на приветствие, когда они встречались в публичных местах, как все прочие последовали их примеру. Прошло несколько месяцев, и рядом с Нероном остались только истинные его друзья. Среди них был Галл, который, после того как Тиберий перестал посещать сенат, перенес свои насмешки на Сеяна. С ним он избрал следующую тактику: постоянно вносил предложения о том, чтобы сенат выражал Сеяну благодарность за его услуги государству и оказывал особые почести — воздвигал статуи и арки, даровал титулы, назначал богослужения и публичное празднование его дня рождения. Сенат не осмеливался возражать, сам Сеян, не будучи сенатором, не имел права голоса, а Тиберий не хотел идти против сената и накладывать вето на его решения, боясь, как бы Сеян не подумал, будто он потерял к нему доверие, и не желая восстанавливать его против себя. Теперь, когда сенату что-нибудь было нужно, к Сеяну посылался один из сенаторов с просьбой разрешить им обратиться к Тиберию, и если Сеян был против, вопрос об этом больше не поднимался. Как-то раз, сославшись на то, что потомкам Торквата в ознаменование услуг, оказанных их предком государству, сенат пожаловал в качестве семейного отличия золотое ожерелье, а потомкам Цинцинната — золотой завиток, Галл предложил, чтобы Сеян и его потомки были награждены золотым ключом — знаком его верной службы императору в должности привратника.[112] Сенат единогласно принял это предложение, и Сеян, не на шутку встревожившись, написал Тиберию и посетовал, что Галл все последнее время злонамеренно предлагает воздать ему почести, чтобы восстановить против него сенат и даже, возможно, чтобы вызвать у императора подозрения, будто у него хватает дерзости питать чересчур честолюбивые замыслы. На этот раз предложение Галла еще более коварно — это намек на то, что доступ к императору якобы зависит от человека, использующего свою власть в целях личного обогащения. Сеян умолял, чтобы Тиберий изыскал какую-нибудь возможность наложить вето на это предложение и заставил Галла замолчать. Тиберий ответил, что не может наложить вето на декрет, не нанося вреда доброму имени Сеяна, но скоро предпримет шаги, которые утихомирят Галла. Пусть Сеян не волнуется, его письмо говорит об истинной преданности и глубине суждений. Но намек Галла попал в цель. Тиберий внезапно осознал, что, в то время как все происходящее на Капри известно Сеяну и даже в большой степени контролируется им, сам он знает о делах Сеяна лишь то, что тот соизволит ему сообщить.