29 г. н. э.
Я подошел теперь к поворотному пункту моей истории — смерти бабки Ливии, когда ей было восемьдесят шесть лет. Она могла бы прожить еще не один год, так как полностью сохранила слух и зрение и способность двигаться, не говоря об уме и памяти. Но в последнее время она стала страдать от простуд, вызванных воспалением носа, и когда зараза перекинулась на легкие, она слегла в постель. Ливия призвала меня во дворец — я случайно оказался в Риме. Было ясно, что конец ее близок. Она напомнила о клятве.
— Я не успокоюсь, пока не исполню ее, — сказал я.
Когда умирает очень старая женщина, причем не кто-нибудь, а твоя бабка, скажешь что угодно, лишь бы ей угодить.
— Но я думал, Калигула все для тебя устроит.
Несколько минут Ливия молчала. Затем проговорила с бессильной яростью:
— Он был здесь десять минут назад. Он стоял и смеялся надо мной. Он сказал, пусть я провалюсь в преисподнюю и буду гореть там синим пламенем — ему наплевать. Он сказал, что, раз дни мои сочтены, ему нет нужды держаться за меня, а клятва ничего не значит, ведь она была дана поневоле. Он сказал, что не я, а он будет всемогущим божеством, о котором говорится в предсказаниях. Он сказал…
— Не волнуйся, бабушка. Ты еще над ним посмеешься. Когда ты станешь царственной небожительницей, а ему в преисподней миносовы подручные будут ломать на колесе кости до скончания времен…[113]
— Подумать только, что я называла тебя дурачком, — сказала Ливия. — Я умираю, Клавдий. Закрой мне глаза и положи в рот монету, которую найдешь у меня под подушкой. Перевозчик ее узнает. Он отнесется ко мне с должным уважением…[114]
И она умерла. Я закрыл ей глаза и положил в рот монету. Я никогда еще не видел таких монет. На лицевой ее стороне Август и Ливия в профиль смотрели друг на друга, на обратной была триумфальная колесница.
Мы не говорили с Ливией о Тиберии. Я вскоре узнал, что его загодя предупредили об ее состоянии, чтобы он успел отдать свой последний долг. Тиберий написал сенату, прося прощения за то, что не навестил ее, но он был крайне занят, и во всяком случае на похороны он приедет. Тем временем сенат присудил Ливии самые редкие почести, в том числе титул Матери отчизны, и даже предложил сделать ее полубогиней. Но Тиберий отклонил почти все их декреты, объяснив в письме, что Ливия, как исключительно скромная женщина, была не склонна искать общественного признания своих заслуг и особенно ненавистна была для нее мысль о религиозном поклонении ей после смерти. Письмо кончалось размышлениями о неуместности вмешательства женщин в политику, «для которой они не подходят и которая пробуждает в них самые дурные качества, такие, как самонадеянность и раздражительность, вообще свойственные женскому полу».
Конечно, Тиберий не приехал в Рим на похороны, хотя, единственно с целью ограничить их великолепие, участвовал во всех приготовлениях. Он занимался этим так долго, что, как ни высохло от старости и болезни тело Ливии, оно дошло до крайней степени распада, пока его возложили на погребальный костер. Ко всеобщему удивлению, хвалебную речь произнес Калигула, хотя это следовало сделать Тиберию, а в случае его отсутствия — его наследнику, Нерону. Сенат постановил построить в память Ливии арку — впервые в истории Рима женщине была оказана подобная честь. Тиберий разрешил оставить этот декрет в силе и сказал, что построит арку за свой счет, а затеям «забыл» об этом. Что до завещания Ливии, то большую часть имущества унаследовал, естественно, Тиберий, но столько, сколько было разрешено по закону, она оставила членам своей семьи и другим, пользующимся ее доверием лицам. Тиберий не отдал ни одному человеку то, что она отказала. Сам я должен был получить после смерти Ливии двадцать тысяч золотых.
Глава XXVII
Мне бы никогда и в голову не пришло, что я буду жалеть о Ливии. В детстве я вечер за вечером молился властителям преисподней, чтобы они забрали ее к себе. А сейчас я принес бы самые роскошные жертвы — белых быков, антилоп пустыни, дюжины ибисов и фламинго, — чтобы вернуть ее. Стало ясно, что лишь страх перед матерью все это время удерживал Тиберия в каких-то границах. Прошло всего несколько дней после ее смерти, и он нанес удар по Агриппине и Нерону. Агриппина к этому времени уже оправилась от болезни. Тиберий не обвинял их в государственной измене. Он написал сенату, жалуясь на крайнюю испорченность Нерона и «высокомерие и интриги» Агриппины, и предложил принять жесткие меры, чтобы призвать их к порядку.
Когда письмо было прочитано, в сенате надолго воцарилась тишина. Каждый задавал себе вопрос, какую поддержку окажут граждане Рима семье Германика, которую Тиберий избрал очередной жертвой, и не безопаснее ли пойти против Тиберия, чем против всего населения города. Наконец поднялся один из друзей Сеяна и сказал, что они должны считаться с пожеланиями императора и издать тот или иной декрет против упомянутых им лиц. В сенате был официальный протоколист, который вел протоколы заседаний, и его слово имело большой вес. До сих пор он безропотно голосовал за предложения Тиберия, и, по словам Сеяна, на него можно было положиться — как ему скажут, так он и сделает. Однако на этот раз протоколист выразил протест. Он сказал, что сейчас не стоит поднимать вопрос о том, как держится Агриппина и ведет себя Нерон. Он считает, что император был введен в заблуждение и написал свое письмо слишком поспешно; им не следует утверждать никакого декрета, чтобы император мог на досуге еще раз все обдумать, прежде чем выдвигать такие серьезные обвинения против членов своей семьи. Это будет отвечать не только их, но и его собственным интересам. Тем временем известие о письме распространилось по всему городу, хотя все, что происходит в сенате, считается секретным, пока не появятся официальные указы императора, и у здания сената собралась огромная толпа, всячески выражавшая свою приверженность Агриппине и Нерону. «Да здравствует Тиберий! Письмо поддельное! Да здравствует Тиберий! Это работа Сеяна!» — кричали они.
Сеян срочно отправил посланца к Тиберию, который переехал на виллу в нескольких милях от Рима на случай, если возникнут беспорядки. Сеян доложил, что сенат отказался удовлетворить требование, выраженное в письме, что народ на грани бунта, называет Агриппину истинной Матерью отчизны, а Нерона — спасителем, и если Тиберий не будет действовать твердо и решительно, то еще до наступления ночи произойдет кровопролитие.
Тиберий, хотя и был напуган, последовал совету Сеяна и написал сенату угрожающее письмо, обвиняя протоколиста в не имеющем себе равных оскорблении императора и попрании его достоинства и требуя, чтобы все это дело было отдано целиком и полностью в его руки, раз самим им его интересы безразличны. Сенат уступил. После того как гвардия под звуки труб прошла через город с мечами наголо, Тиберий объявил, что, если бунтарские демонстрации не прекратятся, он урежет вдвое количество дарового зерна. Затем сослал Агриппину на Пандатерию, тот самый островок, где когда-то томилась в заключении ее мать Юлия, а Нерона — на Понцу, другой крошечный скалистый островок на полпути между Капри и Римом, но вдали от побережья. Тиберий сказал сенату, что оба пленника чуть было не ускользнули из Рима в надежде толкнуть на измену верные рейнские войска.
Прежде чем отправить Агриппину в изгнание, Тиберий велел привести ее к нему и глумливо спросил, как она намерена править своим могущественным царством, унаследованным от матери (его добродетельной покойной жены), и будет ли она посылать послов к своему сыну Нерону в его царство, чтобы вступить с ним в военный союз. Агриппина не отвечала. Тиберий разозлился и заорал, что ждет ответа, и когда она и тут продолжала молчать, велел капитану гвардейцев ударить ее по спине. Тогда она наконец заговорила: