Молодой пациент ушел, доктор молча направился к рукомойнику в углу кабинета и стал мыть руки. Жозеф и Лоран не произнесли ни звука, зато доктор принялся игриво напевать арию из «Богини и пастуха», некогда с особым успехом исполнявшуюся Капулем:
Тороплюсь поднять цветок,Что порой она, мечтая,Вдруг уронит, обрываяАроматный лепесток.
В розе — капля дождевая,Птичке жаждущей глоток…[8]
Доктор порывисто повернулся, схватил мохнатое полотенце и, вытирая руки, скромно заметил:
— Застенчивые! Я начинаю в них разбираться. Некоторые из них неизлечимы, даже путем упражнений. Это садисты застенчивости. Они, видно, упиваются ею. Попадаются и лжезастенчивые. Один-два сеанса — и они становятся как львы. Что ж вы молчите, мальчики?
— Я слушаю, — угрюмо буркнул Жозеф. — Во всяком случае, не скажу, чтобы это было совсем лишено занимательности.
— А ты, Лоран, — продолжал доктор, — конечно, считаешь, что это не особенно научно?
Лоран сердито пожал плечами.
— Я считаю, что для врача, для настоящего врача это несколько балаганно.
Доктор воздел руки.
— Дорогой мои, это балаганно в такой же мере, как и все остальное в науке. Знай, однако, мальчик, что я трачу тут больше сил, нервов и собственного здоровья, чем мой коллега из соседнего дома, который отправляется к пациенту, делает ему укол и наспех выписывает рецепт. Приходи через неделю, посмотри на этого недотепу и тогда скажешь свое мнение. Ты заметишь в нем большую перемену. Ты увидишь, как изменился у него взгляд, походка, и согласишься, что совершилось чудо. Надо тебе сказать, что лечение женщин, — я имею в виду застенчивых, — гораздо труднее и всегда гадательно. Иные исправляются в один сеанс и сразу же успешно выполняют упражнение на ссору, — стоит только чуточку подзадорить их.
Жозеф снял с себя халат, потом зашагал из угла в угол, опустив голову и нахмурившись.
— В общем, папа, ты говоришь о личном влиянии, о том, как преуспевать в жизни… — сказал он. — Послушать тебя, так можно подумать…
Господин Паскье степенно поднял руку.
— Погоди! Погоди! — возразил он. — Ты собираешься сказать колкость, а то и просто чепуху. Ты хочешь сказать, что я тщусь учить людей, как им преуспеть в жизни, а лучше преподавал бы это самому себе. Как видишь, я недурно угадываю мысли моего любезного сынка. Соблаговоли уразуметь, мальчик, что, хоть я и действительно не преуспел, методу я открыл совсем недавно, что я начинаю применять ее в отношении самого себя и что впереди у меня еще много времени.
Доктор сделал над собою усилие и снова стал напевать:
В розе капля дождевая…
Потом он пожал плечами и прошептал:
— Профессора всегда такие. Учат тому, чего сами не могут делать. Я некогда брал уроки пения у лучшего тенора Оперы, который потому и стал преподавать, что петь уже не мог. Но оставим это. А ведь у вас у обоих, мальчики, вид довольно-таки дурацкий. Вы приехали, чтобы проверить. Нельзя сказать, что вы поступили особенно деликатно. Но ничего, вы проверили. Я даже попрошу вас дать мне возможность заняться делом, ибо жду еще пациента, а сейчас кто-то звонит. Итак, прощайте! И без обид! Жозеф, дорогой мой, пожми мне руку покрепче, благо и у тебя руки не потеют. А ты, Лоран, улыбнись, скажи что-нибудь изящное. Тебе придется как-нибудь побывать у меня, чтобы заняться десятым упражнением. Тебе урок не повредит, и я дам его тебе бесплатно.
На целый этаж братья спустились, не обмолвившись ни словом. На площадке Жозеф остановился, неодобрительно вдохнул носом воздух и вполголоса сказал:
— Дом невзрачный, надо было бы выбрать получше. Смотри: тут на двери «Мадемуазель Бушет, модистка», там — визитная карточка «Господин Сеси, пенсионер»… От всего веет убожеством. Как можно начинать какое-либо серьезное дело в таких условиях? А наверху, заметил? Прихожая расписана под мрамор, да в углу еще подпись есть! Вот куда забирается жалкое тщеславие! Подумать только!
Жозеф безнадежно повел плечами и стал спускаться.
— Так денег не наживешь. Мебель — дрянь. Кресла как будто собираются переодеться и подсовывают вам под зад свои жесткие подушки. Все это — убожество, все это опять сорвется. Одно тут только приемлемо: секретарша. Прелесть!
— Да, — сказал Лоран, заморгав. — Она даже слишком хороша. Это внушает тревогу.
— Не будем преувеличивать, — продолжал Жозеф, снова понизив голос. — Мне известно, что у папы еще две семьи, не считая законной. Этого, полагаю, достаточно для шестидесятидевятилетнего человека. Нет, меня тревожит другое — впервые у нашего почтенного родителя возникла действительно сногсшибательная идея, но он и тут промахнется.
Братья уже вышли на улицу и оказались в густой, торопящейся, болтающей толпе, которая, словно река, текла по Амстердамской улице, среди оглушительного грохота трамваев.
— Уже двенадцать, — вздохнул Жозеф. — Все идут обедать. Весь трудовой Париж сядет сейчас за стол, и даже бездельники, прохлаждающиеся на верху Эйфелевой башни или на террасе Монмартра, услышат, как работают челюсти и сопят носы.
Лоран не обратил внимания на это лирическое отступление. Он уныло сказал:
— Ты находишь папину идею сногсшибательной? По-моему, идея нелепая.
— Ты так считаешь потому, что она как никак в некоторой степени соприкасается с твоей специальностью, она тебя задевает или, как вы, ученые люди, выражаетесь, оскорбляет тебя. Сам знаешь, я не из увлекающихся. Повторяю: папина идея — идея сногсшибательная, потому что дает ему возможность показать себя, тут он может пустить в ход свои врожденные способности. Выдумка его — все равно что Институты красоты: женщинам всегда будет хотеться быть красивыми, даже когда им нечего будет есть. Да и мужчины не отстают от них — им всегда хочется слыть умными, блистательными, шикарными. Повторяю — папина идея сногсшибательна.
Лоран не проронил ни слова, и Жозеф, взглянув на него сбоку, продолжал:
— Должен сказать, что мне хочется на этот раз как следует помочь отцу, — да, финансировать ею идею, оказать ему серьезную поддержку.
Лоран продолжал шагать и словно не слышал брата.
— Да, я знаю, ты никогда не любил папу, — сказал Жозеф проникновенно. — Ты сердит на него. Старая обида. У тебя против него зуб. Не спорь.
Лоран на ходу пожал плечами и промолчал.
— Поначалу, — продолжал Жозеф, — я хотел тебя попросить помочь мне, раз речь идет о так называемом добром деле. Я хотел, чтобы ты, так сказать, принял участие в расходах. А теперь мне все ясно. К тому же знаю, что ты без гроша. Согласись, однако, малыш, что ты потратил час своего драгоценного времени не зря.
Лоран резко остановился и протянул брату руку.
— Мне на Берлинскую, — сказал он. — До свидания, Жозеф.
— Уже, уже? — молвил Жозеф с досадой, — А я рассчитывал, что мы пойдем ко мне и вместе пообедаем. Насчет того, чтобы улизнуть — это ты мастер. Наставлений тебе не требуется. Что ж, до свидания, друг мой.
Не успел Лоран пройти и десяти шагов по Берлинской улице, как услышал за спиной торопливые шаги.
— Погоди, — говорил Жозеф, запыхавшись. — Я забыл спросить тебя кое о чем. Как, по-твоему, — будет война?
— Какая война?
— И ты еще спрашиваешь! С Германией, старик, — как всегда, как всегда. Ты в каком чине?
— Брось, — пробурчал Лоран. — Еще недавно ты говорил, что войны не будет.
— Все меняется на свете. А вот ваш брат, ученый, остается все таким же. Ни о чем не думает. Если бы ты умел читать газеты между строк, а то и самые строки, так заметил бы, что тревожным признакам несть числа: австрийский император болен, английский король едет в Париж. А зачем? Это ясно как день. Видел, что происходит в мире? Итальянцы, австрийцы и немцы сговариваются, как воры на ярмарке. Они заявили, что между их правительствами полное единство взглядов. Все это сулит взрыв. Французская рента упала до 86,57. В этих делах я кое-что смыслю и говорю тебе: будь начеку! Ты не слушаешь. Напрасно. Тем хуже для тебя, старина. Совесть моя чиста — я тебя предупредил.
Глава IV
Первое письмо к Жюстену Вейлю. Взгляд на супин и инфинитив. Профсоюзы и понятие качества. Ипполит Биро. Ничтожный повод к ссоре. Шпик в штатском, кабатчик и торговец коврами. Господин всезнайка. Г-н Лармина и «профекция». День образцового сотрудника. Скромные служители святилища. Параллель между романской психологией и психологией славянских писателей. Запрос относительно Иасента Беллека
Любезный старина Жюстен, я знаю тебя уже двадцать лет. Это невозможно вообразить себе! — как сказал бы мой батюшка, обладающий богатым воображением и поэтому особенно восторгающийся всем, чего он не может вообразить в одиночку. В моей жизни уже нашлось место для такого значительного явления, как двадцатилетняя дружба. Лет двадцать тому назад, как-то вечером, мы вышли из лицея Генриха IV, и ты на площади Пантеона принялся объяснять мне, что французские слова, в корне которых лежит латинский глагол, образовались, в основном, из супина, а не из инфинитива и не из индикатива, как думают легковерные люди. Ни один профессор не обратил моего внимания на эту филологическую истину. С того памятного дня я стал относиться к твоим познаниям с уважением, граничащим с восторгом. Долгие годы дружбы, уважения, восторг — все это дает мне право сказать тебе, что когда речь заходит о моих политических убеждениях — прибегаю к стилю Жюстена Вейля, — ты начинаешь рассуждать как чурбан. У меня никогда не было политических убеждений, у меня нет политических убеждений и, надеюсь, в будущем также не появится никаких политических убеждений. В отношении проблем, которые ставит передо мною жизнь, я рассчитываю руководствоваться только простыми человеческими убеждениями. Вот тебе! Удар сокрушительный. Даю тебе девять секунд, чтобы прийти в себя.