— Во, во, и я говорю. Ну, хорошо. В поезд, стало быть, сел, кондуктор: «Ваш билет». — «Ка-акой билет? сказано бо: «не пецытеся». — «A-а, не пецытеся!.. К жандару!..» Ну, к жандару и к жандару не полиняю, не об шести он ногах. Жандар зараз — протокол, да что с меня возьмешь! Одна плохая душонка, боле ничего. Дадут по шее, я и пошел вдоль полотна. Пройдешь до другой станции, подождешь поезда, опять в вагон, проедешь сколько-то, опять «ваш билет», опять высаживают.
— Мочала, начинай сначала, — вставляют слушатели.
— Таким манером и ехал цельный месяц, а из наших мест, ехать ежели бесперечь, много ежели четверо суток проедешь. Ну, хорошо. Приехал я в город Ростов, хороший город, громкой и деньгами не жалит. Сынок у меня там в мастерских пароходных, пароходы починяет. Отвез я его в Москву, ему тринадцати годов не было, а теперь в солдаты бы взяли, да один сын. Превзошел рукомесло, искусник он у меня, дорогая голова, и пишет: «Тесно мне, мол, папаша, в Москве, потому стал я образованный». И спустился он до самого до города до Ростова. Ну, не забывал нас, стариков, — присылал и деньгами и подарками. Старуха у меня квелая, больная, ногами плохо владает; получит, плачет: «Соколик ты мой». А тут перестали письма приходить. Ждем, пождем, нет ничего. Что такое! Али женился, али в другую веру перешел. Старуха плачет, у меня сердце сосет, может, занедужился, может, без памяти лежит. Не вытерпел, обсоветовались со старухой, поехал я да вот другой месяц и ездию.
Мужичок, подавляя волнение, задвигал бровями и заросшим ртом.
— Ну, да где найтить, — вставляет опять слушатель, — человек в городе, как иголка: уронил, не сыщешь.
— А главное, игрок он у меня да певун, — заговорил опять мужичок, радостно оживляясь и ласково оглядывая всех голубыми, еще не выцветшими глазами, — бывалыча, приедешь к нему в Москву, жил он в подвале у хозяина. Хозяин в воскресный день уйдет, а Яша зараз достанет инструмент, заиграет и голосом запоет, так даже слушать невозможно, очень аккуратно пел. И скажет бывало: «Горькая наша жизнь, папаша, а это заиграешь, как киндербальзам на сердце». А у нас, правда, все в роду — народ инструментальный, и голоса чистые, крепкие, лесные.
— Здесь помощник кочегара тоже дюже умеет на инструменте, чисто выговаривает словами, а там и смотреть не на что — всего-то три струны, — вставляет один из слушателей.
— Капитан не позволяет играть, капитан тут лютой.
— Лютой и есть, молчит, бирюком смотрит, а как заревет, в ушах лопается. Матросов, сказывают, по морде бьет.
— Он лютой с горя: позапрошлый год на этом самом пароходе у него жена и дочка об трех годков потонули.
— Упали, что ль?
— Нет, склока сделалась на пароходе, паника. Как раз разлив был. Пароход и налети на дерево, проломило нос, стал оседать. Капитан велел шлюпки спускать. Народ, кабы был поумней, в порядке бы садились, а то кинулись стадом, как бараны, обеи шлюпки и потопили, и жена капитанова с девочкой потонула, и еще девять человек утопло. Так капитан кинулся спасать, самого замертво вытащили. А пароход-то не потоп, продержался, заделали дирю, и посейчас ходит, вот этот самый. С тех пор нелюдимый стал да лютый, как бирюк.
— Упаси, господи!.. — сказала лавочница крестясь.
— Мытари идут! — понизив голос, сказал кто-то из слушателей. — Спасайся, папаша.
Мужичок, с взлохмаченными бровями, с неожиданной легкостью и проворством юркнул между тюками.
— Ноги, ноги, старик, подбери, по ногам найдут.
Из люка показалась взлохмаченная голова и невыспавшееся обветренное лицо матроса. Он выбрался и стал готовить канат. Два другие матроса стали очищать от публики, от узлов сходни.
Пароход закричал густым басом, а вдали на повороте над обрывистым, красневшим глиной берегом показались строения, конусообразно поставленные жерди, склады леса и длинные скучные, без окон амбары, — должно быть, хлебные. Виднелись широкие пыльные улицы, заросшие колючкой. На просторных дворах стояли деревянные курени под деревянными и соломенными крышами.
У берега чернели огромные пузатые, рассевшиеся баржи, на которые, сгибаясь под пятипудовыми кулями, таскали крючники хлеб.
Публика навалилась у борта и смотрит на подплывающий берег, на пристань, а на ней столпились люди.
Пароход накренился, заскрипели, закачались баржи, кинули конец, который на берегу проворно захлестнули за столб, и ссунули на пристань сходни.
Пассажиры торопливо, толкаясь и спеша, сходили на пристань; другие с корзинами, чемоданами и узлами входили на пароход. Между последними юркнул босой, без шапки, арапчонок. В одной руке он держал клетку с зеленой хвостатой птицей, в другой на цепочке вел странного полосатого зверя, ростом с собаку, с пучком желтых волос на конце хвоста.
Пароход отвалил, и пристань, и баржи, и станица с хлебными амбарами — все побежало от парохода, зашумевшего колесами.
— Надо ль рыбы? — донеслось с воды из-за борта.
Несколько человек наклонилось с парохода: на сверкавшей ослепительным солнцем воде дюжий рыбак, откидываяся, гнал двумя веслами черную долбленку, заваленную мокрыми сетями. На корме стоял голый мальчишка и поднял руки, показывая блестевшую серебром рыбу.
— Сколько?
— Полтинник десяток.
— Кидай!
Мальчишка изо всех сил швырнул, и рыбы, блеснув, упали на палубу, прыгая и извиваясь, а мещанин в картузе завернул в бумагу полтинник и швырнул в лодку, но сверточек не долетел и плюхнулся в воду.
В ту же секунду мальчик кинулся вниз головой, мелькнув под водой, как большая желтая рыба. Рыбак перестал грести, и лодка стала отставать от парохода. Круги на воде разошлись, и лишь чернела неподвижная долбленка.
На палубе все затаили дыхание, — ожидание становилось тягостным. Шумели колеса, и кто-то сказал:
— Утонул.
— Тут быстрина.
Когда уже не ждали, около лодки расступилась вода, показалась мокрая с облипшими волосами голова.
Мальчишка взобрался на лодку, раскрыл рот и, как птица, выронил оттуда белый сверточек.
Все облегченно вздохнули:
— Молодчага!
— Смелый тут народ.
— Пловцы...
На пароходе потянулась обычная жизнь, с которой все давно освоились и привыкли.
Прошел помощник, проверяя билеты. Матросы натянули тент, солнце палило, и к металлическим частям нельзя было прикоснуться. Кто за столиком обедал, кто в десятый раз принимался за чай.
Матросов не было видно, они пользовались каждой минутой, чтобы заснуть, так как ночью их будили на каждой стоянке, и нельзя было уснуть больше чем на полчаса, на час.
На мостике стоял штурвальный и, внимательно глядя на реку, ворочал колесом.
— Гляди, гляди, купец гонится!..
Все стали смотреть на берег. Над самым обрывом, подымая клубы пыли, скакала во весь опор лошадь, запряженная в бричку. Возница, стоя, хлестал лошадь кнутом, а толстый купец, приподымаясь на сиденье, толкал возницу ладонью. Пароход шел у самого берега, и видно было красное, с выпученными глазами, лицо купца, ожесточенное лицо возницы и покрытые пеной бока скачущей лошади.
Все с интересом следили за этой погоней.
— Видно, к отходу опоздал...
— Теперь жарит к перевозу. Вон он, перевоз, ежели поспеет, на лодке доставят на пароход.
И вдруг все заволновались:
— Стал!.. Стал!
— Канава!
— Мосток сломан... Теперь не поспеет...
Лошадь остановилась перед канавой, в которой лежал подмытый последними дождями небольшой мостик.
Купец соскочил с брички, бросил зонтик и что есть духу полетел к перевозу.
Все навалились к одному борту, жадно следя за каждым движением купца. С парохода неслись поощряющие крики:
— Катай наперерез!.. Наперерез!..
— К берегу, к берегу жмись!..
Купец, казалось, ничего не слышал, а, глядя прямо перед собой, с раздувшейся шеей и раскрытым ртом, несся, как буря.
С парохода опять закричали:
— Сигай под яр!.. Под яр сигай к лодкам!..
Купец прыгнул под обрыв и долго катился по песку, как сорвавшаяся бочка. Потом вскочил, весь желтый от песка, и перевалился животом в сразу осевшую лодку.
Колеса перестали работать, замолчала металлически дышавшая труба, и пароход почти остановился. Подъехала лодка, и задохшегося купца матросы под руки выволокли наверх.
Долго он сидел, отирая лившийся пот и дико поводя налитыми глазами. Потом отдышался и сказал:
— Не люблю на других пароходах. Привык на «Есауле», пятнадцатый год езжу на нем.
Публика разошлась, располагаясь в тени под тентом. День разгорелся, и на знойно сверкавшую воду больно было смотреть. Утомительно шумели колеса, без устали дышала труба, и с носу так же монотонно доносилось:
— Пя-ать... пя-ать... четыре... пя-ать!..
Арапчонок с клеткой и полосатым зверем забрался между тюками и стал яростно натирать черные блестящие щеки такими же черными ладонями.
А из-за тюка хитро выглянула взмокшая потная голова мужичка с лохматыми бровями.
— Ты чего тут делаешь?
Арапчонок вскочил, испуганно вращая белками, а зверь замотал хвостом.