Орфей что-то не помнил, вроде не замечал.
— Так я и знал, — сказал Петер, — он же здесь только в сочельник стоит. А то его и нету совсем. Он с неба сюда спускается. Это в нем младенец Иисус родился!
Орфей в задумчивости остановился перед сарайчиком, чтобы получше его рассмотреть. Он, конечно, не верил сказкам Петера, тот вечно хвастал и сочинял. Но этот полуразвалившийся домишко и правда выглядел так необычно: островерхая стена его бледным мерзлым треугольником торчало в прозрачном воздухе, серовато-блестящая, как серебро, и будто выцветшая от северного сияния и звездных лучей.
— Пошли, что покажу! — шепнул Петер. — У меня ведь здесь елка-то.
Он отворил скрипучую дверь. Орфей вошел, сгорая от любопытства, в нос ударил острый запах гнили, и в темноте послышалось приглушенное фырканье. Это были сестры Петера, которые уже сидели и ждали. Петер чиркнул спичкой, и все они увидели маленькую елочку, стоявшую на бочке и сверкавшую мишурой и золотым дождем.
— Ну вот, теперь ты видел, — сказал Петер, когда спичка погасла. — Пока не будем зажигать, потом.
— А где ты ее взял? — спросил Орфей.
— Она всегда здесь стоит, — шепнул Петер, — это же настоящая Вифлеемская елка!
— Неправда, он ее своровал! — В темноте опять послышалось фырканье.
— А ты, Грета, лучше помалкивай, — хмуро пригрозил Петер, — а то как впущу призраков и черта в придачу, тогда узнаешь!
Он снова чиркнул спичкой и второпях показал Орфею какие-то разноцветные вещицы в картонной коробке. Это были елочные свечи, мишура и несколько пряников и печений.
— Хочешь, оставайся с нами, — дружески предложил Петер.
Но Орфею надо было домой, к себе на елку.
— Только смотри, осторожно, когда отсюда пойдешь, — предостерег Петер прежним зловещим голосом. — Тут теперь духи на каждом шагу караулят!
Дома, в подвале Бастилии, дивно пахло вкусной едой и хвоей, в большой гостиной зажгли елку. Сириус, Корнелиус и его жена, а также старый Фриберт Угольщик со своей собакой сидели вместе со всеми за праздничным столом, а попозже пришли еще Смертный Кочет с женой и дочерью, Оле Брэнди, Оливариус и Король Крабов. К еде подали пиво и водку. Сириус читал вслух Евангелие, а потом начали петь и музицировать, но в самый разгар праздника явился управляющий сберегательной кассой Анкерсен, переодетый рождественским дедом и с толстой палкой в руке.
— Вы тут поете псалмы? — растроганно сказал он, но в ту же секунду заметил рюмки и разразился зловещим стоном:
— Ах, Мориц, даже в этот святой вечер! Даже в этот самый святой час года!
Анкерсен взвинтил себя до горькой ожесточенности, однако по всему было видно, что сегодня он выступил в поход не как порицатель, но как благовеститель святого мира. В красном колпаке вид у него был довольно несуразный. Маленькая Амадея испугалась и заплакала.
— Отчего малютка плачет? — спросил Анкерсен и снял очки, чтобы их протереть. — Сейчас, малыши, погодите, вы-то ни при чем, коли взрослые надругаются над праздником Христовым и оскверняют святыню!
Он, пыхтя, опустился на стул и знаком подозвал Толстого Альфреда, стоявшего в передней с корзиной в руке. Анкерсен поместил корзину на полу у себя между ног, высморкался и достал из кармана несколько тоненьких религиозных книжечек:
— Вот, взрослые, это вам, почитайте и смиритесь! А то как бы не было поздно, сказано бо в Писании: он так придет, как тать ночью!
Сама собой получилась громовая речь, которая была выслушана в молчании, но постепенно Анкерсен отмяк, он погладил детишек по головкам, роздал им подарочки и гостинцы, а когда он узнал, что Сириус уже читал вслух рождественское Евангелие, взор его засиял кротостью, и он даже принял предложенный ему стакан пива. Девчушки больше не боялись его, он усадил их к себе на колени и щекотал под подбородком.
— Ну, нам засиживаться недосуг, нора дальше, — кивнул он, вставая, Толстому Альфреду. — Давайте-ка споем на прощанье «В светлый праздник рождества».
Все запели псалом, Мориц, Корнелиус и Смертный Кочет вторили, вышло красиво, и у Анкерсена запотели стекла очков. Он пожал руки всем присутствовавшим. Старой собаке Фриберта тоже перепал дружеский шлепок мясистой руки рождественского деда.
Когда Орфей в тот вечер лег спать, у него никак не выходили из головы диковинные останки эоловых арф на церковном чердаке и страх и кошмарные мысли терзали ему душу.
«Твой дед был полоумный, — раздавалось у него в ушах, — и отец твой полоумный, и дядья тоже». Он лежал, погруженный в тупую полудремоту на грани слез, и прислушивался к шуму, доносившемуся из ателье, где еще сидели взрослые. Фриберт Угольщик пел «Оле Воитель скрюченный лежит», непонятную песню про горе и нужду, про драки и воющую тьму. Хорошо бы было уже утро, и хорошо бы всегда было светло и одни только будние дни, чтобы жизнь прочно вошла в колею и стала совсем обыкновенной. Он цеплялся за это обыкновенное: утро и тусклое зимнее солнце, людские разговоры и смех, завтраки и обеды, уроки в школе, и ему все мало было, все хотелось еще обыкновенности, но по-прежнему не отпускал страх перед тем, что таится под спудом, перед незримой бездной ужасов и кошмаров, смерти и безумия. Когда засыпаешь, ворота этой бездны распахиваются настежь, и тогда приходится в полном одиночестве странствовать по обширным неведомым странам, по дорогам, где гуляют сумеречные ветры, по бескрайним пустыням, где души усопших живут своей беспокойной жизнью и где раздолье всяческому безумию.
И однако во всем этом скопище ужасов есть у него один верный союзник, который никогда не изменяет.
Орфей перевернулся на живот и крепко прижался глазами к своей руке, посыпались снежинки многоцветных огоньков, роскошные цветы раскрыли лепестки, и вот оно — то, чего он втайне ждал и страшился: глаза Тариры, которые неподвижно вперились в него и приковали к себе ужасающей доверительностью улыбки.
Тарира не была ни злым духом, ни привидением. Кто же она? Одно было несомненно: перед ее властью отступали все печальные мысли и кошмарные видения. Но зато уж приходилось покоряться ее прихотям и следовать за нею в головокружительном странствии по ее царству.
У-ух… вот мы и взмыли двумя быстрокрылыми птицами, Тарира и я, и устремились навстречу морю лунного света высоко над землей, где льется одинокое, дальнее, бескрайнее звучанье!
8. Сириус застигнут врасплох новыми ударами судьбы, но ведет себя с достоинством, делающим честь его характеруЗвезда Сириуса Исаксена в последние десятилетия медленно, но неуклонно восходит. У друзей литературы мало-помалу открываются глаза на глубокую самобытность этого лирика, так долго остававшегося непризнанным. По сообщению «Тиденден», в городском муниципалитете недавно обсуждалось предложение о переименовании реконструированного Кузнечного переулка в проезд Сириуса Исаксена. Газета поддерживает это предложение, заявляя, что мы должны с гордостью и благодарностью хранить память о взращенном нами знаменитом поэте, чья жизнь была столь же коротка, сколь и несчастлива.
Последнее, однако, не совсем верно, то есть что жизнь Сириуса была столь же лишена счастья, сколь коротка. Напротив, в глубине своего сердца он часто бывал безгранично счастлив, можно даже сказать, что при всей своей тонкой впечатлительности он был удивительно внутренне неуязвим.
Причина же в том, что он как поэт жил одновременно в двух мирах, в действительности и в поэзии, и владел изумительным искусством по собственному желанию переселяться из одного мира в другой, а иногда на какое-то время задерживаться на пограничной станции между этими двумя могучими империями, каждая из которых по-своему самовластна и каннибальски ненасытна.
Магнус Скелинг остроумно замечает в своей монографии, что Сириус Исаксен, если пользоваться современной терминологией, был эскапист. И то же самое, несомненно, относится — mutatis mutandis[46] — к остальным музыкантам из нашей книги. Они спасались от гнета действительности бегством в искусство и в мир фантазии или же, как в случае с магистром Мортенсеном, в философию религии.
Если Сириус подолгу пребывал в состоянии, которое непосвященным могло представляться лишь тупой апатией, это объяснялось тем, что поэт витал где-то на границе между духом и материей, отдаваясь неизъяснимому ощущению активного равновесия, какое возникает при подобном витании.
Все это, разумеется, не приходило в голову малярному мастеру Мак Бетту; надо ли удивляться, что существовала постоянная напряженность в отношениях между молодым стихотворцем и старым мастером, мысли которого всегда были заняты лишь его ремеслом да багетной лавочкой. И в высшей степени к чести горячего старого шотландца служит то, что он позволил Сириусу около двух лет хозяйничать в задней комнате своей лавки, хотя его предприятие давно уже остро нуждалось в расширении, и что он сверх того взял на себя заботы о повседневных нуждах поэта и предоставил ему жилье в собственном доме на весьма сходных условиях.