Род занятий упомянутых среди персонажей стихотворения доктора и студента Максимова обычен для действующих лиц чеховских пьес: врачи — Евгений Константинович Львов из «Иванова», Евгений Семенович Дорн из «Чайки», Михаил Львович Астров из «Дяди Вани», военный доктор Чебутыкин из «Трех сестер»; слова из стихотворения «Посвящается Чехову»: «Но любит ли Вяльцева доктора?» (III; 255) — соотносятся с отношениями доктора Астрова и Елены Андреевны в «Дяде Ване»: доктор заставляет Серебрякову признаться в любви к нему. Безымянный студент фигурирует в пьесе «Татьяна Репина», а «вечный студент» Петя Трофимов в «Вишневом саде».
Число перекличек с чеховскими пьесами можно увеличить, но и приведенные параллели показывают, что «Посвящается Чехову» — поэтическая модель именно пьес, а не рассказов и повестей Чехова.
Однако два мотива — чаепитие и игра в карты — отсылают читателя стихотворения «Посвящается Чехову» не только к чеховской драматургии, но и к высказываниям автора «Чайки» и «Вишневого сада» о художественной природе своих пьес. Это прежде всего хрестоматийное высказывание, сохраненное в передаче современника:
«Требуют, чтобы были герой, героиня, сценические эффекты. Но ведь в жизни люди не каждую минуту стреляются, вешаются, объясняются в любви. Они больше едят, пьют, волочатся, говорят глупости. И вот надо, чтобы это было видно на сцене. Надо создать такую пьесу, где бы люди приходили, уходили, обедали, <…> играли в винт… но не потому, что так нужно автору, а потому, что так происходит в действительной жизни <…>»[718].
Таким образом, упоминание об остывшем / выпитом чае и о варенье с мухой имеет двойную метатекстовую функцию: описываются не вещи, но их воссоздание в пьесах и, кроме того, их упоминание в высказываниях драматурга, посвященных этим пьесам. Аллюзии на хрестоматийные высказывания Чехова, в которых подчеркивается новаторство его комедий и драм, парадоксальным образом, в соответствии с принципом «выворачивания наизнанку», придают признак «банальности» миру чеховской драматургии, воссозданному в стихотворении Бродского. Ведь появление ссылок на эти чеховские автохарактеристики абсолютно ожидаемо, прогнозируемо в любом тексте, посвященном Чехову-драматургу; аллюзии оказываются информативно «пустыми». Упоминание о рояле и музыке (и о звездах) в тексте Бродского также может быть истолковано не просто как чеховский «след», но и как знак банальности. Об избитости этой детали писал сам Чехов. Для этого достаточно вспомнить монолог Треплева из «Чайки» (д. 4): «Это бездарно (Зачеркивает.) Начну с того, как героя разбудил шум дождя, а остальное все вон. <…> Тригорин выработал себе приемы, ему легко… У него на плотине блестит горлышко разбитой бутылки и чернеет тень от мельничного колеса — вот и лунная ночь готова, а у меня и трепещущий свет, и тихое мерцание звезд, и далекие звуки рояля, замирающие в тихом ароматном воздухе. Это мучительно» (XIII; 55).
Образ рояля у Бродского вызывает ощущение постылой предсказуемости всего происходящего. Этот эффект создается благодаря тому, что стихи «Рояль чернеет в гостиной, прислушиваясь к овации / жестких листьев боярышника» могут интерпретироваться как переиначенное выражение «рояль в кустах», означающее подготовленность, срежиссированность событий, неумело выдаваемых за спонтанное, свободное стечение обстоятельств («боярышник», аплодирующий игре на рояле, — небольшое дерево, или кустарник).
Столь же банально пенсне, которое носит персонаж: «„Меня?“ — / смущается деланно Эрлих, протирая платком пенсне» (III; 254). Эта деталь вызывает ассоциации с самим Антоном Павловичем Чеховым, визуальное представление о котором неизбежно содержит это самое пенсне. Таким образом, автор как бы становится персонажем собственных пьес, получая новое имя «Эрлих». Кроме такого «склеивания» героя и автора в «Посвящается Чехову» совершается сходное «склеивание» персонажей друг с другом:
<…> «Куда меня занесло?» —думает Эрлих, возясь в дощатом сортире с поясом.До станции тридцать верст; где-то петух поет.Студент, расстегнув тужурку, упрекает министровв косности.
(III; 255)
Студент, — по всей вероятности, названный в начале стихотворения «студент Максимов»; однако род занятий Эрлиха неизвестен, и он также может быть студентом. Расстегивание брюк для испражнения соотносится с расстегиванием тужурки для словоизвержения: два действия предстают вариантами одного жеста. «Склеивание» персонажей заставляет подозревать их в безликости.
Время суток в стихотворении — вечер, сменяемый ночью: «И хор цикад нарастает по мере того, как число / звезд в саду увеличивается, и кажется ихним голосом» (III; 255). Пение петуха — ночное, оно напоминает о петушином пении, разгоняющем нечисть. Персонажи стихотворения начисто лишены инфернальных черт. Поэтому у Бродского ночное кукареканье, вероятно, указывает не на инфернальность, а на иллюзорность изображенного мира; после петушиного крика усадьба и ее обитатели и гости исчезнут, как ночной морок.
Акцентированная банальность и иллюзорность намеченных в стихотворении сюжетных коллизий и персонажей с их скрытыми эмоциями свидетельствуют, что мир Чехова завершен и не представляет тайны. В нем нет притягательной новизны. Одновременно Бродский подчеркивает, что этот мир — давно не существующий и потому нереальный и чуждый людям нынешнего времени. Классические и сугубо культурные коннотации придаются персонажам «Посвящается Чехову» благодаря упоминаемым в тексте именам и фамилиям. Газета «с речью Недоброво» воскрешает в памяти читателя имя друга и адресата стихотворений Анны Ахматовой Николая Владимировича Недоброво, а фамилия «Карташев» заставляет вспомнить об Антоне Владимировиче Карташеве — секретаре Религиозно-философских собраний, организованных Мережковскими, министре исповеданий Временного правительства (Карташеву посвящено стихотворение Осипа Мандельштама «Среди священников левитом молодым…», 1917); имя и отчество Эрлиха — «Петр Ильич» — совпадают с именем и отчеством Чайковского[719].
На фоне многочисленных и информативно избыточных чеховских драматургических элементов неожиданно и на первый взгляд шокирующе выглядят эротические или, если угодно, «порнографические» (непристойные) детали в тексте Бродского:
У Варвары Андреевны под шелестящей юбкойни-че-го.
(III; 254)
Легче прихлопнуть муху, чем отмахнуться отмыслей о голой племяннице <…>.
(III; 254)
<…> Эрлих пытается вспомнить, сколько раз он имелНатальюФедоровну во сне.
(III; 254)
…он (вяз. — А.Р.) единственный видит хозяйку в одних чулках.
(III; 255)
К числу непристойных деталей можно отнести и сцену с Эрлихом «в дощатом сортире». И наконец, строки «Легче прихлопнуть муху, чем отмахнуться от / мыслей о голой племяннице <…>» допустимо истолковать как свидетельство об инцестуальном характере вожделений персонажа: слово «племянница» может указывать как на родственные отношения девушки к хозяйке или хозяину дома, так и на ее родство с героем стихотворения, предающимся эротическим мечтаниям. Бродский мог отталкиваться от сцены в пьесе «Дядя Ваня», в которой отношение Войницкого к племяннице Соне выражается в поступке, который обычно ассоциируется не с родственным, а с эротическим чувством:
«Войницкий. Ты сейчас взглянула на меня, как покойная твоя мать. Милая моя… (Жадно целует ее руки и лицо.)»
(XIII; 82)
Откровенность этих строк ни в коей мере не соответствует «стеснительной» и «высоконравственной» чеховской драматургии. Их появление в тексте Бродского, возможно, связано с установкой на создание дистанции между чеховской поэтикой (когда-то обозначенной самим автором как воссоздание самой жизни как она есть) и подлинной жизнью с утаиваемыми и «постыдными» желаниями и действиями. Кроме того, здесь происходит очевидное столкновение чеховской поэтики (маркированной как «классическая»/«архаичная») и примет некалендарного XX века. Описания эротических желаний Эрлиха вызывают в памяти фрейдизм, открывающий подавленные сексуальные влечения, а испражнение Эрлиха в «дощатом сортире» — откровенная реминисценция из «классики авангарда» — из «Улисса» Джойса, в котором изображается Блум, также испражняющийся в дощатом туалете на дворе. В сравнении с «Улиссом», чей автор не чурается откровенных описаний, Чехов выглядит старинным литературным пуританином.