Видимо, наши проблемы всегда избыточно и извращенно усугублялись возрастной разницей в семье. На самом деле — не столько между С., двойняшками, Тяпой и мной, сколько между двумя парами: вами с Фрэнни и нами с С. Мы с Симором оба были взрослыми — он давно из колледжа успел выпуститься, — когда вы с Фрэнни едва научились читать. Тогда у нас вообще-то и потребности не было навязывать вам двоим свою любимую классику — по крайней мере, так смачно, как мы это делали с двойняшками или Тяпой. Мы знали, что подлинного ученого в невежестве не удержать, и в душе, я думаю, нам этого и не хотелось, но мы нервничали, даже боялись статистики по детям-педантам и школярам-всезнайкам, которые вырастают в гениев школярских учительских. Но что гораздо, гораздо важнее: Симор к тому времени уверовал (и я с ним соглашался, насколько мне удавалось разглядеть смысл), что как образованье ни зови — в нем аромат останется все тот же, если не лучше,[168] начнись оно вовсе не с погони за знанием, а с погони, как это сформулировал бы дзэн, за не-знанием.[169] Д-р Судзуки[170] где-то утверждает, что пребывать в состоянии чистого сознания — сатори[171] — это быть с богом, пока он еще не сказал: «Да будет свет».[172] Мы с Симором полагали, что будет неплохо утаить этот свет от вас с Фрэнни (по крайней мере, насколько возможно), а равно и множество световых эффектов пожиже и помоднее — изящные искусства, науки, классику, языки, — пока вы оба не сумеете как минимум постичь такое состояние бытия, когда разуму известен источник всего света. Мы считали, что будет изумительно конструктивно хотя бы (то есть, если помешают наши собственные «ограничения»), сообщить вам все, что сами знали о людях — святых, архатах, бодхисаттвах, дживанмукти,[173] — которые кое-что или все понимали про такое состояние бытия. То есть мы хотели, чтобы вы оба понимали, кем и чем были Иисус, Гаутама, Лао-цзы, Шанкарачарья, Хуэй-нэн и Шри Рамакришна,[174] еще до того, как узнаете слишком много или хоть что-нибудь о Гомере или Шекспире — или даже о Блэйке или Уитмене,[175] не говоря уже о Джордже Вашингтоне и его вишневом деревце,[176] или определении полуострова, или как разбирать предложение. Такова, в общем, была грандиозная идея. Мало того: я, наверное, пытаюсь сказать, что мне известно, насколько ты терпеть не можешь те годы, когда мы с С. регулярно проводили домашние семинары, и в особенности — метафизические сессии. Просто надеюсь, что однажды — предпочтительно, когда мы оба вусмерть напьемся, — мы сможем об этом поговорить. (А тем временем могу только сказать, что ни Симор, ни я никогда не отдавали себе отчета — в том далеком прошлом, — что ты вырастешь и станешь актером. Должны были, без сомнения, но увы. Если б сообразили, несомненно, С. попробовал бы разобраться с этим поконструктивнее. Наверняка же где-то должен быть особый подготовительный курс для актеров по нирване и прочему Востоку, и, я думаю, Симор бы его нашел.) Абзац здесь должен закруглиться, но я все бормочу и не могу умолкнуть. Ты поморщишься от того, что последует далее, но последовать оно должно. Мне кажется, ты знаешь, что после смерти С. у меня были лучшие намерения: время от времени проверять, как там вы с Фрэнни держитесь. Тебе было восемнадцать, и я за тебя не слишком волновался. Хотя от мозглявой сплетницы в одном моем классе слышал, что у тебя в общаге твоего колледжа репутация человека, который уходит и по десять часов подряд сидит в медитации, — тут-то я и задумался. А Фрэнни тогда было тринадцать. Я же просто не мог пошевельнуться. Боялся приехать домой. Я не опасался, что вы оба в слезах окопаетесь в углу и приметесь швырять в меня через всю комнату полным собранием «Священных книг Востока» Макса Мюллера,[177] том за томом. (Что для меня, вероятно, стало бы мазохистским наслаждением.) Боялся я вопросов (гораздо больше, нежели упреков), которые вы оба могли мне задать. Я очень хорошо помню, как после похорон выжидал целый год и только затем вообще приехал в Нью-Йорк. Затем уже стало довольно просто приезжать на дни рожденья и праздники и почти не сомневаться, что вопросы сведутся к тому, когда я закончу следующую книгу, катался ли я в последнее время на лыжах и т. д. Последнюю пару лет и вы оба частенько приезжали сюда на выходные, и все мы, хотя говорили, говорили и говорили, уговорились не говорить ни слова. Сегодня мне впервые захотелось выступить. Чем глубже я забираюсь в это чертово письмо, тем больше теряю мужество своих убеждений. Но клянусь тебе: сегодня днем у меня появилось вполне поддающееся передаче виденьице истины (по разделу бараньих отбивных) — в тот самый миг, когда это дитя сообщило мне, что ее мальчиков зовут Бобби и Дороти. Симор мне как-то сказал — и не где-нибудь, а в городском автобусе, — что все легитимные религиозные штудии должны приводить к тому, что разучиваешься видеть различия, иллюзорную разницу между мальчиками и девочками, животными и камнями, днем и ночью, жарой и холодом. Это внезапно ударило меня у мясного прилавка, и мне показалось вопросом жизни и смерти рвануть домой на семидесяти милях в час, чтобы отправить тебе письмо. Господи, как жалко, что я не схватил карандаш прямо там, в супермаркете, что я доверился путям домой. Хотя, может, и неплохо. Бывают времена, когда я думаю, что ты простил С. гораздо полнее всех нас. Уэйкер как-то мне сказал по этому поводу кое-что интересное — вообще-то я попугайски излагаю то, что он говорил. Он сказал, что ты — единственный, кто злился на самоубийство С., и единственный, кто по-настоящему его простил. А все мы, сказал он, снаружи не злились и внутри не простили. Возможно, это истиннее истины. Откуда мне знать? Наверняка я знаю одно: мне было что сказать тебе счастливого и волнующего — и только на одной стороне листа, через два интервала, — и когда я приехал домой, оно по большей части пропало, или пропало целиком, и не осталось ничего, кроме как просто подрыгаться. Прочесть тебе нотацию об ученой степени и актерской жизни. Как безалаберно, как забавно и как Симор улыбался бы и улыбался — и, быть может, уверял меня — и всех нас, — что волноваться из-за этого не стоит.
Хватит. Играй. Зэкэри Мартин Глacc, тогда и там, где тебе хочется, коль скоро чувствуешь, что должен, но делай это изо всех сил. Если совершишь на сцене что-нибудь прекрасное, невыразимое и радостное, что-нибудь превыше и за пределами театрального мастерства, мы с С. оба возьмем напрокат смокинги и цилиндры с искусственными брюликами и церемонно придем к служебному входу с букетами львиного зева. В любом случае, за любую цену, прошу тебя — рассчитывай на мою любовь и поддержку из любого далека.
ДРУЖОК
Как водится, мои потуги на всезнание нелепы, но не кто-нибудь, а ты должен блюсти вежливость к той моей части, что выходит просто умной. Много лет назад, в самые ранние и самые нездоровые мои дни предполагаемого писательства я вслух прочел новый рассказ С. и Тяпе. Когда я закончил, Тяпа категорично (однако поглядывая на Симора) заявила, что рассказ «слишком умный». С. покачал головой, расплылся в улыбке и сказал, что умность — мой постоянный недуг, моя деревянная культяпка, и привлекать к ней внимание окружающих — дурнейший вкус. Как один хромой с другим, старина Зуи, давай будем друг с другом учтивы.
С большой любовью, Д.
Последняя, нижняя часть письма четырехлетней давности была в пятнах оттенка некоей выцветшей кордовской кожи и в двух местах лист порвался на сгибах. Дочитав, Зуи почти небрежно сложил все листки по порядку, с первого начиная. Постукал их, подравнивая, по сухим коленкам. Насупился. Затем поспешно, словно письмо это читал, ей-богу, последний раз в жизни, сунул его, словно пригоршню древесной стружки, в конверт. Толстый конверт он разместил на краю ванны и принялся с ним играть. Одним пальцем стал гонять его взад-вперед по бортику, очевидно, проверяя, сможет ли непрерывно перемещать его, не роняя в воду. Минут через пять подтолкнул конверт не туда — пришлось хватать его на лету. На этом игра завершилась. Со спасенным конвертом в руке Зуи опустился в воду ниже, глубже, погрузив колени. Минуту-другую смотрел рассеянно на кафельную стену за изножьем ванны, затем глянул на сигарету в мыльнице, взял ее и на пробу затянулся пару раз, но сигарета уже потухла. Он снова выпрямился — очень резко, сильно расплескивая воду, — и свесил сухую левую руку за край ванны. На коврике титульным листом вверх лежала отпечатанная на машинке рукопись. Зуи поднял ее и перенес, так сказать, к себе на борт. Кратко осмотрел, потом вложил четырехлетней давности письмо в середину, где туже держат скрепки. После чего опер рукопись об уже мокрые колени где-то в дюйме над водой и принялся переворачивать страницы. Дойдя до девятой, сложил рукопись, как журнал, и стал читать или учить.