Роберт спросил, какого рода опыт имеется в виду, и молодчик ответил, что пока не может ответить. Роберт, желая его ущучить, выложил все философские опровержения, какие помнил. При пустоте не существует материя (которая полна) и не существует дух, потому что непредставим дух, который пуст, и не существует Бог, не может Бог быть лишен сам себя, он в этом случае ни субстанция и ни акциденция, он не может проводить свет, не будучи светопроводным… Что это будет в таком случае?
Юный гений отвечал с притворной скромностью, но твердо, потупившись: «Будет, по – видимому, нечто на полдороге между материей и ничем. Нечто не сообщающееся ни с ничем, ни с материей. В отличие от ничего, пустота пространственно ограничена; в отличие от материи, неподвижна. Она – почти небытие. Не субпозиция и не абстракция. Она просто будет и все. Как данность. Простая и ясная».
«Как это: простая и ясная данность, не имеющая определения?» – наседал в схоластическом раже Роберт, хотя не имел никаких предубеждений в отношении этой темы и желал только показать свою образованность.
«Я не способен дать определение простому и ясному, – отвечал молодой человек. – С другой стороны, как вы определите естество? Скажете, что оно есть нечто. Вот, чтоб определить естество, мы говорим: „оно есть“. Это означает использовать в определении само определяемое понятие. По – моему, некоторые понятия определить невозможно, и пустота к ним принадлежит. Может, я ошибаюсь».
«Не ошибаетесь. Пустота как время, – поддержал его кто – то из либертинских дружков Роберта. – Время не есть количество движения, поскольку движение выводится из времени, а не наоборот. Оно бесконечно, не сотворено, едино, не является акциденцией в пространстве… Время есть, и довольно. Пространство есть, и довольно. И пустота есть, и довольно».
Кое – кто протестовал в том смысле, что – де если что – то есть, и довольно, но не имеет определяемой эссенции, этого все равно что нет. «Позвольте, – сказал тогда Диньский настоятель, – хотя истинно, что пространство и время не являются ни телесностью, ни духовностью, и они нематериальны, но это не означает, что они не реальны. Они не акциденция и не субстанция, но они появились до сотворения мира, прежде любой субстанции и прежде любой акциденции, и будут существовать и после разрушения любой субстанции. Они неотвратимы и неизменны, что бы вы ни вмещали в них».
«Но, – заикнулся Роберт, – пространство имеет протяженность, а протяженность есть качество тел…»
"Нет, – парировал приятель – либертин. – Протяженны все тела, но не очевидно, что все протяженное телесно, вопреки теориям известной личности, которая, кстати, не удостаивает меня ответа, поскольку, похоже, не желает возвращаться из Голландии. Протяженность есть способность всего сущего. Пространство есть протяженность абсолютная, вечная, бесконечная, не сотворенная, неизбежная, не ограниченная. Как и у времени, у пространства нет заката, оно непрестанно и неминуемо, арабский феникс, змея, кусающая хвост…
«Простите, – перебил его каноник. – Нельзя помещать пространство на место Бога…»
«Это вы простите, – отпарировал либертин, – но нельзя провозглашать тут идеи, которые всем кажутся истинными, и протестовать, если мы их развиваем до самой крайней степени… Так вот, я подозреваю, что в таком случае нам не понадобятся больше ни Господь, ни Господня бесконечность, поскольку бесконечностей нам хватает, куда ни глянь, и мы сами сведены ими к видимостям, и срок нам – мгновение без возврата. Посему предлагаю компании победить Божий страх и пойти в питейный дом».
Каноник, качая головой, стал прощаться. Юноша также, видимо разбудораженный разговорами, набычившись, под каким – то предлогом откланялся.
«Несчастный парень, – сказал ему вслед либертин. – Делал машины, чтоб пересчитывать конечное, а мы его запугали разговорами про вечное молчание и бесконечность. Эх, загубили яркий талант».
«Он не выдержит удара, – продолжил еще один пирронианец. – Пытаясь замириться с миром, пойдет к иезуитам!»
Теперь Роберт возвратился к продумыванию той беседы. Пустота и пространство были как время, или же время было как пустота и пространство… Разве это не позволяло думать, что как наличествуют астрономические пространства, в которых наша земля кажется букашкой, и существуют иные пространства, как миры кораллов (букашки нашего универса), и все укладываются одно в другое, – не могут ли упрятываться одно в другое также и времена? Слышал ведь где – то Роберт, что на Юпитере день длится год. Следовательно, должны существовать миры, которые живут и умирают на протяжении одной минуты, а другие превосходят любые наши возможности летосчислять хоть по китайским династиям, хоть по векам от Потопа. Универсы, где и движения и реакции на эти движения требуют не часов и не минут, а тысячелетий. Другие миры, где планеты создаются и погибают в мгновение ока?
Разве не существовало рядом с ним, на малом расстоянии, место, где время было вчерашнее?
Может, он уже и заброшен в один из таких миров, где с той минуты как атом воды начал действовать на корку мертвого коралла, и коралл поддался первым признакам распада, миновало не меньше лет, чем от рождества Адама до Искупленья. Разве он не переживает свою любовь именно в таком времени, где Лилея, как и Оранжевая Голубка, стали быть чем – то, для чьего завоевания у него теперь в распоряжении досуг длиной в столетья? Разве он не приуготавливается к жизни в нескончаемом грядущем?
Таковым и стольким рефлексиям оказался подвержен молодой дворянин, недавно открывший кораллы… И кто знает, куда бы рефлексии завели его, будь у него дух истого философа. Но Роберт был не философ, а несчастливый влюбленный, едва вынырнувший из плаванья, в сущности, пока еще неуспешного, к Острову, который ускользал от него в ледяные туманы наканунных суток.
Тем не менее, этот влюбленный, хотя и учился в Париже, не забыл деревенской жизни. Поэтому он дошел до мысли, что время, которое он тщится представить, можно разделывать в любую форму, как яичное тесто, что раскатывали кухарки в Грив. Невесть отчего Роберту пришла в голову эта параллель. Может, много думал и проголодался.
А может, запугал и сам себя присносущими молчаниями всяких бесконечностей и захотелось попасть домой, прямо на кухню к матери. И зароились воспоминания о разных видах кушаний.
Так вот, бывают пироги с начинкой из курятины, кроликов, перепелок… Существуют и миры один рядом с другим, один внутри другого. Да, но мать умела слоить тесто по немецкому рецепту, промазывала тертыми фруктами и ягодами, в другую прослойку клала масло, сахар и гвоздику. Делала мать и блинники, прокладывая то ветчиной, то крутыми яйцами, то овощами. Поэтому Роберту вообразился мир в виде огромного противня, на котором единовременно готовилось много историй, не исключено, что с одними и теми же персонажами, хотя каждая со своим временем. И поскольку внутри блинника яичная прослойка не знает, как там печется этажом выше другая яичная или ветчинная, так в одном слое мира один Роберт не знает, что поделывает другой Роберт в другом слое.
Ясно, это было не самое славное рассужденье, восходило оно из брюха. Но ясно и что голова заранее знала, куда Роберт метит. Он доказывал себе, что в одну и ту же минуту многие и разные Роберты занимаются многим и разным, и возможно, под разными именами.
Значит, и под именем Ферранта? Значит, сюжет о солюбовнике – враге, сочиняемый Робертом, смутно отображает альтернативный мир, в котором на долю Роберта выпадают совсем другие события, не то что в этом времени и в этом мире?
Понятное дело, сказал Роберт, как не хотеть пережить то, что пережил Феррант, когда «Вторая Дафна» распустила паруса… Это уж как водится: от Сен – Савена известно, что есть думы, которые как будто не продумываются, а влияют прямо на сердце, но даже и сердце при этом (не говоря уж о рассудке) не отдает себе отчета; и получаются смутные побуждения, а иногда не очень смутные, которые выливаются в Роман, притом что тебе кажется, ты описываешь в Романе мысли не свои, а других… И все – таки я это я, сказал Роберт, а Феррант это Феррант, и я это докажу, загнав его в такие перипетии, где я просто не мог бы быть героем, и, показав, что мир этого действия – это мир Фантазии, то есть никакому не параллелен.
И услаждался в течение целой ночи, забывши думать о кораллах, сочинением сюжета, который привел его, однако, к наиболее раздирающей из радостей, вернее, к самому восторженному из страданий.
35. УТЕШЕНИЕ МОРЕПЛАВАТЕЛЕЙ[44]
Феррант рассказывал Лилее, а она была расположена верить любой напраслине, слетавшей с возлюбленных уст, почти что подлинную повесть, только с разницей, что он выступал в роли Роберта, а Роберт в роли его. И убедил ее в необходимости употребить все ценности из ларца, захваченного из дома, чтоб отыскать узурпатора и отнять у него бумагу капитальной важности для судеб государства, которую обманно исторгли и, возвратив которую, можно было добиться помилования от кардинала.