Неподалеку от дома нотариуса, на холме Шайо, стояла старая как мир и столь же неразрушимая церковь Сен-Дени, и оттуда открывался огромный, то сияющий под солнцем, то затянутый голубоватой дымкой Париж: бесконечный ряд зданий, над которыми господствовали белые, призрачные башни собора Нотр-Дам и золотой купол Дома Инвалидов. Ангелина полюбила это место за красоту; вдобавок де Мон рассказал ей историю святого Дени, которому враги отрубили голову, но он все-таки поднялся и, держа ее в руках, дошел до Парижа, предупредив своим явлением о страшной опасности, и поэтому там, где потом рухнуло наземь его обезглавленное тело, была позднее воздвигнута церковь.
Де Мон, конечно, не мог знать, почему вдруг разрыдалась Ангелина, услышав эту историю; однако в нем сохранилось достаточно душевной деликатности, чтобы не мешать ей прильнуть лицом к серым, замшелым камням, из которых сложены были стены старинной церкви, и поливать их горючими слезами.
Облегчив тяжесть воспоминаний потоком слез, Ангелина, все еще всхлипывая, оглянулась. Глаза ее заплыли, и она не сразу увидела мужа, который сидел на самом краю холма, прямо на траве, держа несколько жареных каштанов, которых в Париже продавали на каждом шагу. Он их чистил, но не ел, а разламывал на маленькие кусочки и кормил воробьев, которые целыми стаями кружили вокруг, подбирали крошки с травы, а иные, мелко трепеща крылышками, вдруг бесстрашно садились на протянутую руку старого нотариуса, клевали с ладони, ходили по его рукаву и даже заглядывали в лицо, отважно поблескивая черными бусинками глаз.
Ангелина стояла, боясь дышать. Было что-то завораживающее в этом зрелище – в раскинувшемся вокруг холма Париже, над которым сгущался серо-голубой, туманный вечер… и сидевшем перед ней старом человеке, который ласково поглядывал на птиц своими мудрыми, усталыми глазами, и воздух вокруг него дрожал и пел от трепета птичьих крыл и разноголосого гомона.
Ангелина тихонько подошла, и к горлу ее подкатил комок, когда глаза де Мона взглянули на нее с той же нежностью, с какой глядели на птиц. Она взяла один каштан с жаровни продавца-мальчишки, который смотрел на эти чудеса, разинув рот, раскрошила каштан на ладони и застыла, вытянув руку. Она долго стояла так, но ни одна птица даже не посмотрела в ее сторону, хотя на ее ладони лежали те же крошки, что и у де Мона, над которыми они дрались, отвоевывая друг у друга право поесть из его рук.
С досады Ангелина сама съела жареный каштан. В первую минуту его сладковатый, мучнистый вкус показался ей замечательным, но вскоре она подумала, что печеная картошка непредставимо вкуснее. Украдкой выплюнув каштан, она снова поглядела на Париж. Очертания домов расплылись, только серебристая лента Сены еще сверкала. Широкая и привольная, она сливалась из двух могучих рек – Волги и Оки; и в небе плыли закатные тучи, и зубчатый, горделивый кремль венчал высокий берег, подобно короне…
Ангелина вскрикнула, покачнулась… и де Мон успел схватить ее за руку в то мгновение, когда она едва не скатилась кубарем с высоченного, крутого холма. Воробьи разлетелись прочь, возмущенно вереща.
– Я хочу домой! – прошептала Ангелина.
И нотариус кивнул:
– Что ж, идемте!
Она покачала головой, не в силах говорить, боясь, что снова прорвутся слезы. Нет, не в дом на бульваре Монмартр хотела она вернуться. Зачем ей этот дом, зачем ей Париж – чужой и прекрасный? Она хотела домой, домой… И старый нотариус вдруг все понял, сказал, успокаивая:
– Мои дела улажены. Можем ехать хоть завтра.
Ангелина улыбнулась, утирая глаза. Потом взяла мужа под руку – и они пошли с холма по серым каменным ступеням, к которым льнули белые и лиловые крокусы и розовые примулы, а воробьи прощально кружили над ними.
* * *
Дорога показалась Ангелине ужасной. Эти 150 лье от Парижа до Кале измучили ее духовно и телесно. Невозмутимый, но скрытно взволнованный де Мон, как бы дремлющий в своем углу, а на самом деле не спускающий с нее не то жалостливого, не то брезгливого взгляда… И Оливье – раздраженный, желчный, отказывающийся понимать, почему, если уж нотариусу так срочно потребовалось ехать в Кале, он тащит с собою беременную женщину – и свободного, никому и ничем не обязанного мужчину?! Именно из-за Оливье, который беспрестанно ворчал, брюзжал и жаловался, Ангелине и де Мону ни разу не удалось толком поговорить. Он по-прежнему ничего не знал о своей супруге, кроме того, что она – дочь Корфа. Ангелина чувствовала, что должна бы поведать ему о том пути, который привел ее во Францию, однако она по-прежнему не хотела, чтобы Оливье узнал о ней столь много. Да и не больно-то это ему было интересно, иначе он попытался бы все вызнать у Ангелины еще прежде.
Возможно, откройся она де Мону, из его глаз исчезла бы эта унижающая доброта… но ведь и он ни о чем ее не спрашивал! Ангелина, вконец измученная дорогой и беременностью, была уверена, что де Мону просто не терпится сбыть ее с рук.
Зрелище города Кале, окруженного болотами и песками, не улучшило ее самочувствия. Еще не видя округи, только услышав вой ветра и мерный плеск морских волн, Ангелина ощутила, что слезы близко, а уж когда вышла из кареты, ею овладело странное чувство, будто она приехала на край света: там необозримое море и конец земли. Слезы полились ручьем!
Впереди было счастье встречи с отцом и матерью – отчего же Ангелина не ощущала никакой радости, ничего, кроме отчаянной тоски?
Де Мон тотчас отправился в порт, почему-то не велев Ангелине и Оливье устраиваться в гостиницу. Они сидели прямо на траве, привалившись к задку кареты, не говоря между собой ни слова; лошади побрякивали удилами, выл ветер, и листья уныло шумели над головой.
– Проклятый стряпчий! – проворчал Оливье. – Думаешь, я не знаю, почему он не повез нас в гостиницу? Боится, что мы тотчас завалимся в постель! И ей-богу, может, хоть этим займемся? Я чуть не помер со скуки в пути, да и здесь зевота челюсти сводит. Пошли, а? Я давно готов!
Он шаловливо откинул полу сюртука, и Ангелина увидела, что Оливье действительно готов. Однако она, к своему изумлению и радости, не ощутила в себе ни малейшего волнения. Поведение Оливье показалось ей неприличным.
– А бывало, помню… – пробурчал он, заметив выражение ее лица.
– Да, бывало, – невозмутимо кивнула она, – да все миновало.
– Гляди, какие мы стали! – прошипел Оливье. – Что делает богатство с людьми. Не больно-то заносись, знаешь ли… Тщеславие неприятно в мужчине, а в женщине – особенно.
– Уж соловей умолк, но слышу песнь его, – засмеялась Ангелина. – Узнаю песни тетушки Марго!
Оливье насупился.
– Ты так изменилась, Анжель! Ты стала совсем другой! Но ничего! Это все беременность, – заявил он с видом знатока. – Погоди, родишь – и сама себя не узнаешь! Готов держать пари, что мы еще не раз украсим голову твоего мужа ветвистыми, кустистыми, развесистыми рогами.