Эгон принял протянутую руку и крепко пожал.
— Это было бы очень большой честью для меня… Честью и счастьем.
5
Была еще одна, вторая, мировая война — и еще одна часть Европы пришла к концу войны созревшей для свободы. Простые люди другой ее половины еще бились за освобождение от векового кошмара капитализма. Миллионы людей все лучше понимали, что даже самые скромные жизненные условия трудовых масс несовместимы с существованием капиталистического общества.
Бастующие горняки Франции понимали, что танки и кавалерия были пущены против них не столько потому, что рабочие предъявили экономические требования, сколько потому, что их борьба была борьбой за новую жизнь, за народ, за свободу миллионов, за право на хлеб, на труд, на мир. Их борьба была борьбой против фашизма и войны, так же как война против горняков, против их требований была борьбою за сохранение старого порядка, за фашизм, за войну.
"Мира!" — требовали миллионы. "Войны!" — вопила банда поджигателей.
Призрак войны снова шествовал за непосильными налогами, за голодным пайком, за рабскими условиями труда для масс, за новыми сверхприбылями для военных промышленников. Призрак войны виднелся за американскими каторжными займами, предназначенными вовсе не для того, чтобы накормить и одеть обнищавшую Западную Европу, а для того, чтобы окончательно, раз и навсегда убить ее конкуренцию с Америкой на мировых рынках; чтобы заставить ее еще раз вооружиться за свой собственный счет, но на этот раз оружием, купленным у американских промышленников; чтобы опутать народы Европы бременем вечных неоплатных долгов.
Все они — американские заимодавцы и европейские побирушки — хотели снова сжигать трудовые накопления наций в стволах пушек; они хотели снова разрушать жилища и заводы, они хотели снова перемалывать под гусеницами танков миллионы простых людей. Они жаждали крови, разрушении, ужаса, потому что все это превращалось для них в золото, в дивиденды.
Снова, как десять, двадцать и тридцать лет тому назад, возникала навязчивая идея капиталистов о "крестовом походе" против Советского Союза. Правда, вместо всяких Антант — больших и малых — теперь пошли в ход "блоки" — атлантические, западные, северные и иные, но суть оставалась та же, что прежде: прикрываясь криками об обороне, империалисты ковали цепь агрессии вокруг СССР.
Так же как тридцать, как двадцать и как десять лет назад, "святой отец" из Рима, "наместник Христа на земле", ниспослал свое апостольское благословение инициаторам этого бредового "похода".
Чтобы дать это благословение, нынешний папа не нуждался ни в чьем поощрении Пий XII готов был благословить всякого, кто соглашался нанести Советской России вред: удар или булавочный укол, в области материальной или духовной, в Москве или на самой далекой окраине, — все годилось духовному пастырю римской церкви. В католическом мире ни для кого, кроме тех, кто не хотел видеть и слышать, не было больше секретов, что агрессивные планы Ватикана плотно сомкнулись с американскими планами мировладения.
Все понимали, что такой политик, как Пий XII, согласился плыть в кильватер Майрону Тэйлору вовсе не из предосудительной симпатии к этому протестанту и уж, во всяком случае, не по слабости своего характера. Давно уже все римские воробьи чирикали, что Ватикан, со всеми потрохами, закуплен Тэйлором и курсом ковчега римской церкви управляют по радио из Вашингтона. А факты подтверждали, что все сотни тысяч римско–католических священников и монахов, все сотни ватиканских епископов и десятки кардиналов стали не кем иным, как агентами американской разведки; из всех трехсот восьмидесяти миллионов католиков, разбросанных по земному шару, пытались сделать рекрутов американского империализма.
Не смел не считаться с этим фактом и преподобный отец Август Гаусс. Он понимал, что прошли времена, когда можно было с успехом жить, лавируя между немецким абвером и британской Интеллидженс сервис. Интеллидженс сервис меньше платит. А абвер уже передала свой живой инвентарь, и в том числе, наверно, и его, преподобного Августа Гаусса, американской секретной службе. Значит, если он и как немецкий агент и как агент Ватикана оказывался теперь американским агентом, то за каким же чортом было ему сноситься со своими подлинными хозяевами через каких–то подставных лиц? Август по опыту знал, что гораздо выгоднее иметь дело с первоисточником доходов. Поэтому он обрадовался приказу немедля отправиться в Рим.
Отец Август не был новичком в "вечном городе", и прежде чем отправиться в отдел Ватикана, ведавший папской разведкой, Август решил использовать старые связи и в точности выяснить, с кем, где, когда и как следует вести разговор по интересующему его делу.
Когда он с пропуском в руках подошел к воротам папской резиденции, некоторые черты плана действий были им уже намечены. Но нерешенной оставалась основная дилемма: если все то, что он знает, если все связи, которые у него есть, если весь накопленный им опыт разведывательной и диверсионной работы нужны американцам — он на коне и с полным кошельком; если же эти знания, эти связи и опыт являются, с точки зрения американцев, балластом — пуля в затылок ему обеспечена. Живой разведчик, который чересчур много знает, не архивная бумажка, которую можно подшить в секретное досье и спрятать в сейф до времени, когда она понадобится для какого–нибудь шантажа; живой разведчик, отыгравший свою роль, — опасная возможность шантажа самих шантажистов. Таких людей не любили ни в одной разведке — ни в Интеллидженс сервис, ни в абвере, не любят, наверно, и в УСС и в федеральной разведке.
На душе Августа заскребли кошки, когда он прошел мимо блеснувших по бокам алебард папских гвардейцев и вгляделся в физиономию человека, проверявшего его пропуск. На жандарме была такая же треуголка, какие Август видывал десятки раз во время прежних наездов в Ватикан, и такой же мундир. Но Август готов был отдать голову на отсечение, что этот жандарм не был итальянцем. Его выпяченная челюсть и холодный взгляд серо–зеленых глаз, его огромный рост и здоровенный кулак с зажатой в нем дубинкой — все обличало солдата американской военной полиции. Ему куда более к лицу была бы белая кастрюля "МП", чем опереточная треуголка. Она плохо гармонировала с автоматическим пистолетом последней модели, висевшим на поясе жандарма Август отметил про себя это обстоятельство: святейший отец не доверял больше охрану своей жизни и тайн Ватикана итальянцам.
Внутри Ватикана Августу не нужен был проводник. Он уверенно шагал по темным дворам, шнырял по узким лестницам и коридорам, пока не добрался до двери с маленькой дощечкой. "Чентро информачионе про део". И это обстоятельство тоже отметил Август: на отделе разведки вывеска оставалась итальянской, так же как и треуголка на жандарме. Август осторожно приотворил дверь и просунул нос в щель. Приемная была пуста. За год ее обстановка не изменилась: те же потрепанные портьеры на окнах, те же большие просиженные кресла с неудобными спинками, тот же стол с большим распятием, тот же смешанный запах воска, ладана и плесени и та же мертвящая тишина и в комнате, и за тремя выходящими в нее дверями кабинетов, и, пожалуй, во всем крыле дома.
Август не удивлялся этой тишине, так как нарочно выбрал для своего посещения время, когда служащие расходились на обед.
Август проскользнул в приемную и прислушался. Тот, кто увидел бы его в этот момент, не узнал бы прежнего, уверенного в себе, немного тяжеловесного и грубоватого патера Августа Гаусса из бывших немецких офицеров, еще так недавно покрикивавшего на Блэкборна и издевавшегося над своим собратом Роу. Сейчас он был больше похож на старую, облезшую крысу, тревожно нюхающую воздух.
Дверь в соседнюю комнату была неплотно затворена, но щелку прикрывала опущенная с той стороны портьера. Август прислушался — было тихо. Он кашлянул. Еще раз. Подошел к двери и почтительно произнес:
— Во имя отца и сына… прошу дозволения войти…
Ответа не последовало.
Убедившись в том, что рядом никого нет, Август чуть–чуть раздвинул портьеру. За нею был просторный кабинет: его узкие забранные решетками окна упирались в каменную кладку какой–то стены. Август с трудом поборол профессиональное искушение войти, быстро проглядеть лежащие на столе бумаги.
Заложив руки за спину, он несколько раз прошелся по приемной, чтобы заставить себя сосредоточиться на предстоящем свидании. Уселся в кресло. Он раздумывал над первыми фразами своего обращения к фра Джорджу Уорнеру, иезуиту–американцу. Друзья советовали ему поговорить в первую очередь с Уорнером. Ему даже показали этого монаха в городе, когда тот проезжал в автомобиле, — судя по физиономий, это был как раз тот тип, с которым можно говорить откровенно.