— Это шаги моего мужа… он вошел в свою комнату, — прошептала она и, проворно отодвинувшись, пересела на кресло. Литвинов хотел было встать… — Куда же ты? — продолжала она тем же шёпотом, — останься, он уж и так тебя подозревает. Или ты боишься его? — Она не спускала глаз с двери. — Да, это он; он сейчас сюда придет. Рассказывай мне что-нибудь, говори со мною. — Литвинов не мог тотчас найтись и молчал. — Вы не пойдете завтра в театр? — произнесла она громко. — Дают «le Verre d’eau»*[186], устарелая пиеса, и Плесси ужасно кривляется… Мы точно в лихорадке, — прибавила она, понизив голос, — этак нельзя; это надо хорошенько обдумать. Я должна предупредить тебя, что все мои деньги у него; mais j’ai mes bijoux[187]. Уедем в Испанию, хочешь? — Она снова возвысила голос. — Отчего это все актрисы толстеют? Вот, хоть Madeleine Brohan…* Да говори же, не сиди так молча. У меня голова кружится. Но ты не должен сомневаться во мне… Я тебе дам знать, куда тебе завтра прийти. Только ты напрасно сказал той барышне… Ah, mais c’est charmant![188] — воскликнула она вдруг и, засмеявшись нервически, оборвала оборку платка.
— Можно войти? — спросил из другой комнаты Ратмиров.
— Можно… можно.
Дверь отворилась, и на пороге появился генерал. Он поморщился при виде Литвинова, однако поклонился ему, то есть качнул верхнею частью корпуса.
— Я не знал, что у тебя гость, — промолвил он, — je vous demande pardon de mon indiscrétion[189]. A вас Баден всё еще забавляет, мсьё… Литвинов?
Ратмиров всегда произносил фамилию Литвинова с запинкой, точно он всякий раз забывал, не тотчас припоминал ее… Этим да еще преувеличенно приподнятою шляпой при поклоне он думал его уязвить.
— Я здесь не скучаю, мсьё le général[190].
— В самом деле? А мне Баден страшно приелся. Мы скоро отсюда уезжаем, не правда ли, Ирина Павловна? Assez de Bade comme ça[191]. Впрочем, я на ваше счастье сегодня пятьсот франков выиграл.
Ирина кокетливо протянула руку.
— Где ж они? Пожалуйте. На булавки.
— За мной, за мной… А вы уже уходите, мсьё… Литвинов.
— Да-с, ухожу, как изволите видеть. Ратмиров опять качнул корпусом.
— До приятного свидания!
— Прощайте, Григорий Михайлыч, — промолвила Ирина. — А я сдержу свое обещание.
— Какое? Можно полюбопытствовать? — спросил ее муж.
Ирина улыбнулась.
— Нет, это так… между нами. C’est à propos du voyage… où il vous plaira*[192]. Ты знаешь — сочинение Сталя?*
— А! как же, как же, знаю. Премилые рисунки.* Ратмиров казался в ладах с женою: он говорил ей «ты».
XXII
«Уж лучше не думать, право, — твердил Литвинов, шагая по улице и чувствуя, что внутренняя возня снова поднимается в нем. — Дело решенное. Она сдержит свое обещание, и мне остается принять все нужные меры… Но она словно сомневается…» Он встряхнул головой. Ему самому в странном свете представлялись собственные намерения; чем-то натянутым и неправдоподобным отзывались они. Нельзя долго носиться с одними и теми же мыслями: они передвигаются постепенно, как стеклышки калейдоскопа… смотришь: уж образы совсем не те перед глазами. Ощущение глубокой усталости овладело Литвиновым… Отдохнуть бы хоть часик… Но Таня? Он встрепенулся и, уже не рассуждая, покорно побрел домой, и только в голову ему пришло, что его сегодня как мяч перебрасывает от одной к другой… Всё равно: надо было покончить. Он вернулся в гостиницу и так же покорно, почти бесчувственно, без колебания и замедления, отправился к Татьяне.
Его встретила Капитолина Марковна. С первого взгляда на нее он уже знал, что ей всё было известно: глаза бедной девицы опухли от слез, и окаймленное взбитыми белыми локонами покрасневшее лицо выражало испуг и тоску негодования, горя и безграничного изумления. Она устремилась было к Литвинову, но тут же остановилась и, закусив трепетавшие губы, глядела на него так, как будто и умолить его хотела, и убить, и увериться, что всё это сон, безумие, невозможное дело, не правда ли?
— Вот вы… вы пришли, пришли, — заговорила она… Дверь из соседней комнаты мгновенно распахнулась — и до прозрачности бледная, но спокойная, легкою походкой вошла Татьяна.
Она тихонько обняла тетку одною рукой и посадила ее возле себя.
— Сядьте и вы, Григорий Михайлыч, — сказала она Литвинову, который стоял, как потерянный, у двери. — Я очень рада, что еще раз вижусь с вами. Я сообщила тетушке ваше решение, наше общее решение, она вполне его разделяет и одобряет… Без взаимной любви не может быть счастья, одного взаимного уважения недостаточно (при слове «уважение» Литвинов невольно потупился), и лучше расстаться прежде, чем раскаиваться потом. Не правда ли, тетя?
— Да, конечно, — начала Капитолина Марковна, — конечно, Танюша, тот, кто не умеет оценить тебя… кто решился…
— Тетя, тетя, — перебила ее Татьяна, — помните, что вы мне обещали. Вы сами мне всегда говорили: правда, Татьяна, правда прежде всего — и свобода. Ну, а правда не всегда сладка бывает, и свобода тоже; а то какая была бы наша заслуга?
Она нежно поцеловала Капитолину Марковну в ее белые волосы и, обратившись к Литвинову, продолжала:
— Мы с тетей положили уехать из Бадена… Я думаю, для всех нас этак будет лучше.
— Когда вы думаете уехать? — глухо проговорил Литвинов. Он вспомнил, что те же самые слова ему недавно сказала Ирина.
Капитолина Марковна подалась было вперед, но Татьяна удержала ее, ласково коснувшись ее плеча.
— Вероятно, скоро, очень скоро.
— И позволите ли вы мне спросить, куда вы намерены ехать? — тем же голосом проговорил Литвинов.
— Сперва в Дрезден, потом, вероятно, в Россию.
— Да на что же вам теперь это нужно знать, Григорий Михайлыч?.. — воскликнула Капитолина Марковна.
— Тетя, тетя, — вмешалась опять Татьяна. Наступило небольшое молчание.
— Татьяна Петровна, — начал Литвинов, — вы понимаете, какое мучительно-тяжелое и скорбное чувство я должен испытывать в это мгновение…
Татьяна встала.
— Григорий Михайлыч, — промолвила она, — не будемте говорить об этом… Пожалуйста, прошу вас, если не для вас, так для меня. Я не со вчерашнего дня вас знаю и хорошо могу себе представить, что вы должны чувствовать теперь. Но к чему говорить, к чему растравливать… (Она остановилась: видно было, что она хотела переждать поднявшееся в ней волнение, поглотить уже накипавшие слезы; ей это удалось.) К чему растравливать рану, которую нельзя излечить? Предоставимте это времени. А теперь у меня до вас просьба, Григорий Михайлыч; будьте так добры, я вам дам сейчас письмо: отнесите это письмо на почту сами, оно довольно важно, а нам с тетей теперь некогда… Я вам очень буду благодарна. Подождите минутку… я сейчас…
На пороге двери Татьяна с беспокойством оглянулась на Капитолину Марковну; но она так важно и чинно сидела, с таким строгим выражением в нахмуренных бровях и крепко сжатых губах, что Татьяна только головой ей кивнула и вышла.
Но едва лишь дверь за ней закрылась, как всякое выражение важности и строгости мгновенно исчезло с лица Капитолины Марковны: она встала, на цыпочках подбежала к Литвинову и, вся сгорбившись и стараясь заглянуть ему в глаза, заговорила трепетным, слезливым шёпотом.
— Господи боже мой, — заговорила она, — Григорий Михайлыч, что ж это такое: сон это, что ли? Вы отказываетесь от Тани, вы ее разлюбили, вы изменяете своему слову! Вы это делаете, Григорий Михайлыч, вы, на кого мы все надеялись, как на каменную стену! Вы? Вы? Вы? Ты, Гриша?.. — Капитолина Марковна остановилась. — Да ведь вы ее убьете, Григорий Михайлыч, — продолжала она, не дождавшись ответа, а слезы так и покатились мелкими капельками по ее щекам. — Вы не смотрите на нее, что она теперь храбрится, вы ведь знаете, какой у ней нрав! Она никогда не жалуется; она себя не жалеет, так другие должны ее жалеть! Вот она теперь мне толкует: «Тетя, надо сохранить наше достоинство!», а какое тут достоинство, когда я смерть, смерть предвижу… — Татьяна стукнула стулом в соседней комнате. — Да, смерть предвижу, — подхватила еще тише старушка. — И что такое могло сделаться? Приворожили вас, что ли? Давно ли вы писали ей самые нежные письма? Да и, наконец, разве честный человек так может поступать? Я, вы знаете, женщина без всяких предрассудков, esprit fort[193], я и Тане дала такое же воспитание, у ней тоже свободная душа…
— Тетя! — раздался из соседней комнаты голос Татьяны.
— Но честное слово — это долг, Григорий Михайлыч. Особенно для людей с вашими, с нашими правилами! Коли мы долга признавать не будем, что ж у нас останется? Этого нельзя нарушать — так, по собственной прихоти, не соображаясь с тем, что каково, мол, другому! Это бессовестно… да, это — преступление; какая же это свобода!