В зале петербургского Благородного собрания 10 апреля многочисленная публика собралась на литературно-музыкальный вечер. Первыми выступили Помяловский, Достоевский, Полонский.
Полонский прочитал стихотворение «Одному из усталых» (новый вариант «Уединения»):
Устал ли ты науку догонятьИль гнаться по следам младого поколенья —Не говори, что хочешь ты бежать,В глуши искать уединенья.К чему!..
И заканчивал так:
Не говори мне, что природа — мать:Она детей не любит одиноких;Ожесточенных, так же как жестоких,Природа не умеет утешать.И ничего не сделает природаС таким отшельником, которому нужнаДля счастия законная свобода,А для свободы — вольная страна.
В зале присутствовал агент Третьего отделения. Он затем доносил своему начальству: «Стихотворения Полонского „Твой скромный вид“ и „Одному из усталых“ не произвели никакого впечатления, хотя последнее и оканчивалось стихом, явно рассчитанным на эффект».
На другой день после выступления в этом зале Полонский принес Тютчеву полученную, как он сказал, по почте прокламацию нового тайного общества «Земля и воля».
С начала этого года в польских губерниях началось восстание за независимость Польши, за ее отделение от Российской империи. Восставшие явно не рассчитали свои силы, к лету их поражение стало очевидным.
Отношение к польскому вопросу раскололо все русское общество. В поддержку восставших выступил «Колокол» Герцена, восстанию сочувствовали русские революционеры. Консерваторы и монархисты были против.
Журнал Достоевских «Время» в апреле поместил статью «Роковой вопрос». Статья была продиктована стремлением подойти к польскому вопросу беспристрастно.
Тяжелым и неожиданным ударом для Достоевских было решение правительства запретить издание журнала — за эту самую злосчастную статью.
Федор Михайлович Достоевский писал Тургеневу:
«…нас обвинили в антипатриотических убеждениях, в сочувствии к полякам и запретили журнал за статью в высшей степени по-нашему патриотическую. Правда, что в статье были некоторые неловкости изложения, недомолвки, которые и подали повод ошибочно перетолковать ее… Мысль статьи (писал ее Страхов) была такая: что поляки до того презирают нас как варваров, до того горды перед нами своей европейской цивилизацией, что нравственного (т. е. самого прочного) примирения их с нами не предвидится. Но так как изложения статьи не поняли, то и растолковали ее так: что сами, от себя, уверяем, будто поляки до того выше нас цивилизацией, а мы ниже их, что естественно они правы, а мы виноваты».
В июле Полонский писал Майкову: «М. Достоевский сильно надеется: что месяца через два журнал вновь будет разрешен».
Летом по приглашению семьи Тютчевых побывал Полонский в Овстуге — имении Федора Ивановича Тютчева в Орловской губернии. Полонский рассказывал в письме к Сонцевой, что в Овстуге он «провел только 10 дней — блаженных по невозмутимой тишине и присутствию одной очень милой особы» (дочери Тютчева Марии Федоровны).
В комитете иностранной цензуры открылась вакансия — должность младшего цензора, и Тютчев, председатель комитета, предложил Полонскому занять это место.
Полонский растерялся, не зная, как поступить.
Ему — стать цензором?
Правда, цензорскую должность занимал такой почтенный писатель, как Иван Александрович Гончаров, цензором — и давно уже — был Аполлон Майков…
Полонский решил посоветоваться с Некрасовым.
Впоследствии вспоминал:
«Я пришел к нему в тот день, как открылось это место и мне стали предлагать его; я высказал ему, как я колеблюсь, как тяжело мне быть на таком месте, служенье которому идет вразрез моим убеждениям. Некрасов засмеялся. Он назвал меня Дон-Кихотом, чуть не дураком. — Вам дают место в 2500 рублей жалованья [в год], а вы, бедный человек, будете отказываться — да это просто глупо! Никто вам за это спасибо не скажет — за ваше самоотверженье вас же осмеют».
В письме Сонцевой Полонский тогда же рассказывал:
«Я долго, очень долго колебался — изъявлять согласие, — наконец решился взять это неприятное для себя прозвище — ради той свободы, которую дает оно. Как секретарь, я не могу ни на один день покинуть Петербурга — каждый день может быть бумага, требующая немедленной справки или ответа. Цензор же совершенно волен… Правда, я лишусь казенной квартиры, но зато буду получать 2500 рублей жалованья и смогу кой-что откладывать на случай болезни или дальней дороги».
Так он уговорил сам себя.
Стал младшим цензором и переехал на другую квартиру — в дом у Харламова моста через Екатерининский канал.
Много лет спустя рассказывал он в письме к литератору Пыпину:
«…В разгар польского восстания один неоспоримый факт поражал меня — невольно возникал вопрос: отчего наши юные офицеры, по крайней мере самые развитые, шли усмирять мятеж с явной неохотой и нисколько не скрывали симпатий своих к Польше, к полякам и их геройскому самоотвержению, а возвращались разочарованные и по отношению к Польше с нескрываемым озлоблением». Иных молодых офицеров Полонскому, видимо, встречать не привелось (но мы знаем, что озлобление вовсе не было общим). И вот «на основании кой-каких рассказов, фактов и соображений» задумал он сочинить «несколько сцен, чтоб, с помощью вдохновения, и для себя и для других решить вопрос — или причину такого явления».
В конце 1863-го и в начале 1864 года он быстро, в несколько недель, написал белым стихом свои «сцены». Местом действия выбрал белорусскую глушь, где поляками были только помещики и ксендзы и где восстание не имело и не могло иметь поддержки в народе. Изобразил помещика Славицкого — это ярый националист, убежденный, что Белоруссия должна войти в состав возрожденной Польши. Русский офицер Танин (по духу — двойник самого Полонского) знакомится с семьей Славицких. Возникает диалог:
Славицкий:Я вижу, с вами можно знаться, ибоВы, кажется, на русских непохожи. Танин:Я? Странный комплимент! Не ошибитесь:Насколько вы поляком будете, настолькоЯ буду русским; будьте человеком,И между нами разницы не будет.
Разворачивается несложный сюжет: любовь Танина к сестре Славицкого, душевный разлад между чувством и долгом, быстрое подавление восстания (но в этой глуши восставать почти некому), непримиримость польских националистов-фанатиков — и высказанная в конце убежденность Танина (то есть самого Полонского):
Зло не побеждают злом:Два зла, борясь, в борьбе ослабевают,И вот одно-единственное благо,Которое мы ждем от их борьбы, —Меч притупляет меч.
Полонский рассказывал в письме к Пыпину: «Первый, кому я прочитал, был [историк] Костомаров, и я, к удивлению моему, встретил в нем глубокое сочувствие. Он посоветовал назвать мое произведение Разладом — так я и окрестил его».
Затем Полонский прочел «Разлад» Тютчеву («Тютчев пророчил мне успех и оказался плохим пророком»). Читал Тургеневу, Боткину, Гончарову. Боткин сказал патетически, что Полонский въезжает в литературу на белом коне. Тургенев критиковал, но деликатно — не хотел, должно быть, автора огорчать. Гончаров отозвался одобрительно, но, как цензор, сомневался в возможности пропустить «Разлад» без определенных сокращений. Рекомендовал Полонскому прочесть рукопись министру внутренних дел Валуеву, если, конечно, тот согласится выслушать. Именно Валуев в минувшем году потребовал запрещения журнала «Время» за статью «Роковой вопрос», и теперь его мнение о «Разладе» — произведении на ту же тему — могло бы стать решающим для цензурного комитета.
И вот, с согласия автора, о «Разладе» Гончаров сообщил председателю цензурного комитета, тот — министру. Наконец Полонский получил записку от Гончарова:
«Министр желает выслушать поэму от Вас самих на следующей неделе». И еще одну записку: «…министр хочет назначить чтение Вашего произведения в понедельник или во вторник на будущей неделе, следовательно завтра (в пятницу) Вы свободны, почтеннейший Яков Петрович, и по обещанию, вероятно, не откажетесь прочесть сцены у А. Д. Галахова [профессора русской словесности], который Вас просит к 8 вечера с нетерпением…»
Полонский читал свой «Разлад» у Галахова, читал в кабинете министра.
Министру показалось, что эти «сцены не для сцены» получились у Полонского «во многом весьма удачно». Однако дать личное разрешение печатать «Разлад» он не счел возможным — рукопись должна пройти цензуру обычным путем.