Полонский принес рукопись в редакцию «Современника» Некрасову.
Некрасов прочел — и заколебался. Послал рукопись ближайшему своему сотруднику Антоновичу и приложил записку: «Пожалуйста, Максим Алексеевич, прочтите эту вещь поскорее (т. е. завтра, например, к обеду). Что до меня, то я такого мнения, что ее следует взять в „Современник“. Она эффектна, об ней говорят и будут говорить, а относительно содержания (обстоятельство, по которому преимущественно я препровождаю ее Вам) тоже, кажется, не представляется препятствия. Этот вопрос предоставляют окончательно решить Вам».
Но Антонович и другие сотрудники редакции решительно воспротивились публикации «Разлада» в «Современнике». Они сочли, что вещь эта так или иначе оправдывает подавление польского восстания. Кроме того, они считали, что бестактно писать подобным образом о побежденных: лежачего не бьют.
Некрасов не хотел отказывать Полонскому напрямик и послал ему такое дипломатическое письмо:
«Я свел счеты по Современнику и пришел к неутешительным результатам: подписка уже кончилась, а денег у нас очень мало.
Заплатить Вам дешево не могу, да и Вы и не возьмете; дать много не из чего. Поэтому пристройте Вашу вещь в другой журнал. Если же вздумаете напечатать отдельно, то предсказываю большой сбор, и между тем на издание могу Вам дать лично, из своего кармана, что понадобится. Пьесу посылаю.
Весь Ваш
Н. Некрасов».
Что же оставалось делать Полонскому?
«Разладом» заинтересовался редактор «Русского вестника» Катков: ему эту вещь рекомендовал в письме Галахов.
«Я еду в Москву, — рассказывал Полонский в письме к Пыпину. — Михаил Никифорович Катков собирает своих знакомых, зажигает лампы и просит меня приступить к чтению. Чем больше я читаю, тем больше он морщится. На другой день утром он возвращает мне мою рукопись. Узнаю, что Катков в негодовании. Сцены мои найдены лишенными всякого русского патриотизма…»
С подобной оценкой Полонский, разумеется, не мог согласиться. Удрученный вернулся он в Петербург.
Оставалась еще одна возможность: новый журнал Достоевских «Эпоха», разрешенный к изданию вместо запрещенного «Времени».
В этом журнале и был принят и напечатан «Разлад».
Отзывы критики не заставили себя ждать: они были уничтожающими.
Рецензент «Отечественных записок» справедливо замечал: «Если бы в Польше все были одни паны Славицкие, восстание продержалось бы разве неделю, да и то при содействии наивности господ Таниных… Какая же необходимость была избрать такие лица?»
Рецензент «Библиотеки для чтения» восклицал: «И стоило положительно даровитому поэту тратить столько труда, времени на достижение столь скудных результатов!»
Это был провал. Напрасно автор взялся писать о том, о чем знал лишь приблизительно, однобоко, со стороны…
В сентябре 1864 года умер Аполлон Григорьев. Журнал «Эпоха» напечатал воспоминания о нем, написанные Страховым, и письма Григорьева к автору воспоминаний.
Среди этих писем одно прямо относилось к Полонскому — к его «Свежему преданию». Об этой вещи Григорьев писал: «Мелок захват, и оттого все вышло мелко: и Москва мелка, да и веянья могучей мысли эпохи захвачены мелко». Далее в печати опущены были наиболее резкие выражения в адрес Полонского. Приводились еще такие слова Григорьева: «…думаю, что Полонский никогда и не знал Москвы, народной, сердцевинной Москвы, ибо передние, или же, все равно, салоны разных бар, — это не жизнь, а мираж; а он в них только и жил».
Прочитав эту книжку журнала, Полонский написал Страхову:
«Григорьев был человек замечательный — был одарен несомненно громадными способностями…
Совершенно неумышленно раза два в мою жизнь и оскорбил самолюбие Григорьева — и этого он никогда мне простить не мог…
Григорьев пишет, что я только и жил в салонах московских бар, — это самое обидное и самое несправедливое обвинение!.. Григорьев был студентом, во всем обеспеченным, ездил в своем экипаже, на своих лошадях, был маменькин сынок и нигде не смел засиживаться позднее девяти часов вечера, — я же жил без всяких средств, часто не знал, где преклонить свою голову, ночевал беспрестанно в чужих домах, и если посещал салоны, то именно те самые, где было веянье той могучей мысли, о которой пишет Григорьев».
Много лет спустя Полонский писал Фету: «Григорьев напал на мой стихотворный роман „Свежее предание“, утверждая, что московский дух мне совершенно неизвестен, а я о московском духе и не думал…» В этом все дело: Григорьев искал и не находил в «Свежем предании» то, чего там не было и быть не могло — не входило в замысел автора. Григорьев и Полонский смотрели на жизнь разными глазами. И никогда не могли найти общего языка…
Москву Полонский снова вспоминал в начатой им поэме «Братья»:
Он помнил одинокие прогулки,Старинные пруды, как озера.Кривые, спутанные переулки,Кануны праздников и вечераВ ограде Спаса — ряд огней во мраке,И пенье клироса, и «паки, пакиПомолимся», и дымные столпыОт ладана, и шорохи толпыМолящейся, — и много, много, многоТакого, что являло в звездной мглеНа небе восседающего богаИ умирающего на земле.
Герой поэмы — русский художник — уезжает из Москвы в Рим и там принимает участие в восстании 1848–49 годов. Симпатии автора были очевидны.
Полонский писал о том, что слава
…зовет нас в поле, —Где марширует смерть, меняя ролиНародов, полководцев и владык, —Ведет на кафедру, раба языкВооружает жалом истин смелых,В толпу заносит правды семенаИ в глубину пустынь оледенелыхЛюдей заносит, — но не имена.
«В глубину пустынь оледенелых» занесло друга его Михаила Михайлова. В августе 1865 года пришло известие о смерти Михайлова в Сибири…
Полонский не раз принимался вести дневник — начинал и бросал. В начале 1866 года вел лишь самые краткие записи в календаре.
«3 февраля. — Мороз. Ясно. Утром в типографии — Оттиски уже напечатаны — дорого — чтоб окупилось издание, надо продать 600 экземпляров».
«Оттисками» назвал Полонский свой новый сборник стихов. Заработать на книге он не рассчитывал — лишь бы окупились расходы по изданию…
«15 февраля. — …Граф [Кушелев] кладет на музыку мой „Последний вздох“».
Стихотворение Полонского об умирающей жене — «Последний вздох» — произвело на многих сильное впечатление. Кушелев иногда сочинял — и печатал — романсы (среди них есть очень неплохие — например, «Что ты клонишь над водами…» на слова Тютчева). Он был музыкально одаренным человеком, играл на фортепиано и на цитре и, кто знает, может быть, в состоянии был бы стать настоящим композитором, если бы… Если бы он, граф Кушелев-Безбородко, не был изнеженным сибаритом, не ведающим, что такое трудолюбие.
Жене своей граф уже надоел. Она жила отдельно, но разоряла его по-прежнему. Он был теперь далеко не так богат, как прежде…
Полонский записывал в календаре:
«7 марта. — …Обедал у графа Кушелева-Безбородко. Прочел у него на себя пасквиль в „Будильнике“».
В этом юмористическом журнальчике об «Оттисках» Полонского без всякого стеснения писалось так: «Это просто собрание каких-то смутных недомолвок, полуслов, намеков, которых вся поэзия заключается в общей бессмыслице: какая-то музыка чепухи, какой-то неизлечимый лирический насморк…»
Ну, разве не обидно было все это читать?
Но прошел месяц, и Полонский уже не вспоминал про эту обиду — о таких ли пустяках стоило думать, когда произошло событие необычайное, потрясающее. О нем он записал в календаре кратко:
«4 апреля. — Покушение на жизнь государя неизвестного человека у Летнего сада».
Всякое насилие Полонскому было внутренне чуждо, и сочувствовать террору он не мог. Но его сразу же взволновал вопрос: почему стреляли в царя? Ради чего?
Он ожидал, что на этот вопрос ответить сможет человек, близкий к революционным кругам. Среди его знакомых таким человеком был Петр Лаврович Лавров.
На другой день после покушения на царя Полянский записал в календаре:
«5 апреля. — Вечером у Лаврова».
Когда еще Полонский жил в Риме, Лавров появился впервые в доме Штакеншнейдеров. Пригласить его настоятельно рекомендовал Бенедиктов. «Вы, вероятно, скоро познакомитесь с ним… — говорил Бенедиктов Елене Андреевне, — и тогда сами увидите, что в кругу ваших знакомых нет никого ему подобного, что он выше всех; и тогда все мы, которые окружаем вас теперь, отойдем на задний план, иначе нельзя, иначе нельзя!»