— Это верно!
— Жуткое дело, как подумаешь.
— Пошли-ка лучше, — сказал Кылль. От греха подальше.
— Я хочу немножко посидеть тут, в крыжовнике. Ты ступай. Не волнуйся за меня.
Хотелось одному побыть, посчитать.
Кылль малость успокоился, известное дело, медицина, он мне свой рецепт зачитал, так сказать, исполнил гражданский долг.
Я жевал листок крыжовника и подсчитывал.
Перво-наперво в счет пошли девяносто девять раз. Тут дело ясное.
А насчет остального до точности было далеко.
Ну, Эльми с хутора Карьямаа, она первая была.
Раз двадцать. Не больше.
От сочельника до крещения.
Потом разругались. С треском. На все корки.
Малли с хутора Кунгла. Один раз. На сенокосной толоке у Серги с хутора Юурика.
Когда на остров Рухну ездили за молодыми елями для свай, тоже дело было. Как зовут, не помню. А было.
Потом Юта была. Девяносто девять.
Потом война.
Счастье, что живой остался, что уж тут о другом толковать.
Эх-хе-хе.
Когда домой вернулся, неохота было на абрукаских девушек глядеть. Потому что Юта крепко сидела в сердце. То ли Юта, то ли память о Юте. Может, это то же самое.
Осенью мы две недели ловили треску за полуостровом Сырве. Там было. Не то чтобы любовь. Двое бедолаг нашли друг друга. Несколько раз. Луизе-Амалие.
Зимой ездили под деревню Памма лес заготавливать. По вечерам танцевали под граммофон до упаду. Я был насчет вальса дока, фронтовик к тому же. Имел успех. Вийола несколько раз новогодние открытки присылала. На одной было написано: «Каспар! Чудесные воспоминания не меркнут, как звезды на заре».
Вот так вот.
Приятно вспомнить.
А вообще-то я все время надеялся, что Юта воротится. Вдовы ждали погибших мужей, я ждал Юту из Швеции.
Иной раз вечером задержусь на причале, сяду на старые бревна, гляжу в море, а сам думаю:
«Не так уж она далеко, всего лишь за этой водой. Надо крикнуть погромче, во всю глотку, и она услышит, и она воротится. Юта — простая деревенская девушка, чего ей там делать-то, в богатом королевстве?»
Н-да…
Не воротилась.
И крики не помогли.
Один раз под Великими Луками, ночь морозная была, раненый кричал где-то возле железной дороги:
— Ребята!.. Помогите… Я Пеэтер Тамм.
Меня оставили на станции, на втором этаже, следить за связью. Сказали — отлучишься, схлопочешь пулю.
А раненый все кричал в морозной мгле:
— Ребята!.. Не дайте погибнуть. Я Пеэтер…
В бесконечной тьме это звучало, как плач лебедя, застрявшего во льдах. До костей пробирало. Кричал всю ночь. К утру затих.
Эх…
Надо было подползти к нему. Пули испугался.
Вот какая история.
Может, умнее было пулю схлопотать.
Эх…
Юту ждал до следующей весны.
Понапрасну.
Я бы и дольше ждал, мысль-то человеческую не запрешь на засов. Но весной мы начали гулять с Марге, жизнь своего требовала. Жены фронтовиков уже готовились детей рожать, по утрам на берегу всех мужиков встречали невесты либо жены, а я вылезал на берег как бродяга какой. Не с кем было ни тоску, ни бутерброд разделить. Словно я браконьер, а не честный рыбак. Душе радости хотелось.
Марге была молодая и красивая.
Вообще-то некрасивых девушек не бывает.
Большие карие глаза у Марге были красивее всего. И у матери ее и у отца глаза не такие. Марге свои унаследовала от кого-то из предков.
У наших дочек — Луйги и Вийре — глаза тоже не такие. Вот и догадайся, в кого они пошли.
Да, первое дитя была девочка. Славная штука маленький ребенок. Перебирает у тебя на пузе ножонками, щекочет, как муха. Второй раз тоже девочка. Девочка так девочка. Я из этого скандала не делал.
У Яака с хутора Пыллу одни девчонки. Шесть штук. Когда последняя родилась, Яак ходил по деревне, просил выпить и плакал в голос.
— Как родился, парень был. Своими глазами видел. А потом усох в девку.
Я не плакал, потому как знал, что обязательно парень родится.
Эх…
До сих пор не родился.
Жизнь прекрасна, но сурова.
Когда еще Ракси был живой, мы с ним порой уйдем на выгон, ляжем в можжевельниках и глядим на небо. Можжевельник — прекрасное растение, а ежели под ним еще четвертинка схоронена, так лучшего дерева для больной головы не найти.
Лежу себе там, грызу травинку и говорю своей собаке, которая все понимает:
— Вот мы с тобой тешимся тут тайком, товарищ мой тверезый, глядим на небеса, куда однажды твоя душа отлетит и моя душа отлетит. Мы повстречаемся, Ракси, — все равно на небесах ли, еще где, но вот сыночки наши никогда на земле не встренутся, потому как их нету! Грустно…
А Ракси далеко вперед морду вытягивает. Все понимает. Даже воет. Я не вою. Душа у меня воет. Но так, что людям не слыхать, а собака понимает и, может, даже слышит.
Эх-хе-хе.
Ох ты, Виктор обороты у мотора сбрасывает. К Абруке уж подходим. А я весь мокрый лежу в этой духотище, небось пот сквозь гроб капает. Что же дальшё-то будет, дорогие земляки?
Эх-хе-хе…
Мне-то ничего. Я тертый калач. Но какой вид будет у моей Марге, когда я, откашлявшись, сдвину крышку с гроба и пожелаю всем собравшимся, так сказать, успехов в труде и счастья в личной жизни.
Ведь вся эта хреновина в конце концов на шею Марге свалится. Она гроб заказала. Я-то не виноват. Кабы гроба не было, я бы не мог в него забраться. Просто и ясно, ежели подумать. Да чего тут думать, даже спина взмокла, до того вспотел. У покойников должно быть зверское терпение, чтоб годами вот так в гробу лежать. Да будет, как говорится, им земля пухом…
Н-да… Марге, Марге…
Вообще-то ты ведь не такая плохая, в жизни куда хуже встречаются. Оно конечно, тоща ты, как уховертка, но тут уж больше природа, чем ты, виновата. Мать моя говаривала, что ты все равно как мялка. Уминаешь за столом не хуже других, но еда сквозь тебя проходит, как лен сквозь мялку, а щеки у тебя не толстеют и тело не поправляется, потому как все калории сжигает твое упрямство. И ведь когда очередное упрямство накатит, от тебя глаз не оторвешь — вся ты вспыхнешь, и не только большие карие глаза горят, а вся ты сверкаешь от строптивости, будто елка под новый год. Ей-богу, так. Вот сейчас слушаешь ты бабьи шпильки да крепкие словечки — наши бабы не хуже мужика пустить могут, — а ведь вся сверкаешь от злости и радости, что мне насолила, хоть как-то рассчиталась со мной за долгую поездку в город. Хоть ты и не права. Потому что все ведь из-за Ракси. Все было in memoriam.
— Куда гроб-то свой поставишь, Марге?
— Не твоя забота.
— Да мне наплевать. На поминки вечером приходить, что ль?
Молчание.
Что ж ты, женушка, язык-то прикусила?
— Какие там поминки. Каспар воротится, разобьет энтот ящик на растопку. И конец веселью.
Луизе с хутора Каяка. Та самая, которая услыхала, как я шептуна пустил.
Эх…
— А я говорю, воротится Каспар, увидит это кино, тут же от тебя уйдет. И не оглянется.
Эх-хе-хе… Вот тут извините — подвиньтесь. Этого не будет.
На кой ляд я тогда в гробу лежу? Потому что домой хочу — к Марге.
Лопни мои глаза, теперь уж я от нее никуда не уйду. «И не оглянется»… Еще чего не хватало! Бабье. Не понимают, что это все кино только от любви и происходит.
И я бы незнамо как обозлился, освирепел и остервенился, ежели б Марге вдруг другой стала. Я бы этого не пережил. Был уже случай.
Своевременно справился.
Принял жесткие меры.
Тогда, одним словом, когда в последний раз ездил в Таллин к Луйги. Ежели теперь вспомнить, так с той поездкой была полная оперетка. Ели, пили, веселились, подсчитали — прослезились. И я пришел к твердому выводу, что лучше подальше от Таллина держаться. Не то еще на старости лет какая болезнь привяжется. Что за болезнь? — спросите вы.
К примеру, вопросная болезнь.
Страшная болезнь.
Не успел я в контору к Луйги взойти, одна нога еще в коридоре была, а уж какая-то барышня с копчеными бровями вопрос задает:
— Овчина у вас есть, товарищ?
Я, конечное дело, прыснул и сам любопытство проявил: нешто, говорю, в деревне овцы без шкуры бывают? А она, видать, не шутила. По лицу у ней пятна пошли, как у хворой камбалы. Для нее, дескать, это вопрос жизни. Хочет себе какую-то долбленку, или дубленку, или, кто ее знает, какую енку справить. Колюче так на меня взглянула, глаза злющие, как у волка в клетке. Даже страшновато мне стало, ну, думаю, окажись я овцой, тут же освежует. И не лежать бы мне тогда в гробу в ожидании своего часа (мокрому, хоть выжимай).
А другая барышня, под глазами зеленым намазано, будто из холерной больницы выскочила, эта тоненьким голоском интересуется:
— Ну ладно, дяденька, а может, шерсть овечья у вас есть?
Вылупилась на меня зелеными глазищами, будто шелковичный червь, — и ушами помахала. А в ушах-то у нее агромадные желтые яйца висят. Я ей посочувствовал, как, мол, человеку приходится организм свой изнурять. Тут Луйги вытащила меня в коридор и ткнула под ребро. Ты, говорит, папандер, форменная деревня и вообще ископаемое, почти что мамонт, эти большие яйца в ушах вроде бы стоят триста рубликов за штучку. Итальянские серьги. Бог ты мой! — да за эти деньги молодую телку купить можно! Я роток на все пуговки застегнул, а сам думаю: богатырь баба! Пол бычиной фермы цельный день в ушах болтается, а сама еще зубы точит барана на плечи кинуть. Хотел вслух свои соображения высказать, потому как на автобусной станции успел дух перевести в буфете, только Луйги выволокла меня, как ископаемого мамонта, из хорошего общества. И на Мустамяэ. К ней домой. Я хотел на такси поехать, но Луйги потянула на троллейбус. Деньги, дескать, тяжело даются. По правде сказать, в троллейбусе тесновато было. Брюхом к брюху все стоят. Пуговицы пообрывали. Вывалился на улицу, у меня кожа на животе насквозь протерлась и ребра вдавлены, как у тухлой салаки. Я встал на троллейбусной остановке и давай воздух глотать, да разве ж в городе воздух. Его надо сперва проветрить как следует, а потом уж дышать. К тому же от Луйги такой запах шел, чистый одеколон. Я, конечно, поворчал, поскромнее, говорю, надо быть, помнить, говорю, надо, откуда ты родом.