Вскоре после того разнесся слух, что надворный советник Куропилов не являлся даже к губернатору и, повидавшись с одним только вице-губернатором, ускакал в именье Язвина, где начал, говорят, раскапывать всю подноготную. Приближенные губернатора объявили потом, что старик вынужденным находится сам ехать в Петербург. При этом известии умы сильно взволновались. Дворянство в первом же клубе решило дать ему обед.
– Обед, господа, чтоб показать этому молокососу! – говорили некоторые.
– Обед! – повторили почти все в один голос.
Но тут сейчас же возник вопрос: приглашать ли вице-губернатора к подписке или нет? Поглупей и немного уж выпившие кричали: «Нет, не нужно!.. К черту его!..» Но более благоразумные недоумевали. К счастию, в это время приехал князь и решил:
– Какое мы право имеем выкидывать его из нашего общества? Он человек вежливый… приличный… он дворянин… здешний помещик, наконец… Хочет подписаться – прекрасно, не хочет – его дело.
– Его дело! – подтвердили благоразумные.
Председатель казенной палаты, как старшина-хозяин, должен был предложить Калиновичу подписной лист. Он нарочно для этого приехал к нему в первый праздничный день как бы с визитом.
– Старику, нашему губернатору, обед затевается. Угодно вам участвовать? – говорил он не совсем твердым голосом.
– А! Обед, и обед, вероятно, будет очень хороший. Я люблю хорошие обеды. Очень рад! – ответил тот и сейчас же подписался.
Видимо, что в этой фразе он ввернул штучку, поясненную потом еще более в самый обед, на который он не приехал, а прислал на имя старшины-хозяина записку, изъявляя в ней искреннее соболезнование, что по случившейся маленькой болезни не может с обществом разделить приятного удовольствия кушать мерных стерлядей и грецкими орехами откормленных индеек; значит, он сожалел только об обеде, а не о том, что не присутствовал на почетном прощальном митинге начальнику губернии. Выходка эта возбудила еще более любви и уважения к губернатору. Тотчас же после портера начались излияния чувств перед ним. Советник контрольного отделения, ни на одном официальном обеде не могший сообразить, что там всегда очень много подается вина, обыкновенно напивался еще за закуской. В этот раз он тоже, давно уже готовый, вдруг встал и притащился к губернаторскому креслу.
– Я, ваше превосходительство, уж пьян; извини! – забормотал он. – Когда тебя министр спрашивал, какой такой у тебя контролер, ты что написал? Я знаю, что написал, и выходит: ты жив – и я жив, ты умер – я умер! Ну и я пьян, извини меня, а ручку дай поцеловать, виноват!
– Ничего, ничего, – говорил губернатор, не давая руки, которую советник старался было поймать.
Вставши в это время на ноги, председатель казенной палаты прекратил эту сцену. Он кивнул головой распоряжавшемуся обедом чиновнику особых поручений, и тот отвел контролера на его стул предаваться умилению и договаривать свою благодарность, сам же председатель приготовлялся сказать короткий, но приличный спич. Прежде всего, впрочем, должно объяснить, что рядом с губернатором по правую руку сидел один старикашка, генерал фон Вейден, ничтожное, мизерное существо: он обыкновенно стращал уездных чиновников своей дружбой с губернатором, перед которым, в свою очередь, унижался до подлости, и теперь с сокрушенным сердцем приехал проводить своего друга и благодетеля. По левую сторону помешался некто Каламский, предводитель дворянства, служивший в военной службе только до подпоручика и потому никогда не воображавший, чтоб какой-нибудь генерал обратил на него человеческое внимание, но с поступлением в предводители, обласканный губернатором, почувствовал к нему какую-то фанатическую любовь. Заслышав об отъезде его, он в два дня проскакал пятьсот верст и все-таки поспел к обеду. Оба эти лица послужили прекрасными сюжетами для оратора.
– Ни лета одного, – начал он, указывая на старика-генерала, – ни расстояния для другого, – продолжал, указав на предводителя, – ничто не помешало им выразить те чувства, которые питаем все мы. Радуемся этой минуте, что ты с нами, и сожалеем, что эта минута не может продолжиться всю жизнь, и завидуем счастливцу Петербургу, который примет тебя в лоно свое.
– Ура! – воскликнула со всех сторон толпа с поднятием бокалов.
Губернатор, встав на ноги, растерялся от умиления.
– Господа! На все это я могу ответить только драгоценным для нас изречением: «Разумейте, языцы, яко с нами бог!» – бухнул он ни к селу ни к городу.
– С нами бог! – повторила за ним восторженная толпа.
Старик заплакал, и следовавшее затем одушевление превышало всякую меру описаний. После обеда его качали на руках. Окончательно умиленный, он стал требовать шампанского: сам пил и непременно заставлял всех пить; бросил музыкантам, во все время игравшим туш, пятьдесят рублей серебром и, наконец, сев в возок, пожелал, чтоб все подходили и целовали его выставленное в окошечко лицо…
V
Скажите, где и когда толпа не была лжива, клятвопреступна и изменчива? Едва только пришло известие, что старику-губернатору в Петербурге плохо, а Калинович, напротив, произведен был в статские советники; едва только распространилось это в обществе, как губернаторша почти всеми была оставлена. Уединенно пришлось ей сидеть в своем замкоподобном губернаторском доме, и общественное мнение явно уже склонилось в пользу их врага, и началось это с Полины, которая вдруг, ни с того ни с сего, найдена была превосходнейшей женщиной, на том основании, что при таком состоянии, нестарая еще женщина, она решительно не рядится, не хочет жить в свете, а всю себя посвятила семейству; но что, собственно, делает она в этой семейной жизни – никто этого не знал, и даже поговаривали, что вряд ли она согласно живет с мужем, но хвалили потому только, что надобно же было за что-нибудь похвалить.
Калиновича тоже стали понимать иначе: очень хорошо увидели, что он человек с характером и с большим, должно быть, весом в Петербурге. Первый изменил мнение в его пользу председатель казенной палаты, некогда военный генерал, только два года назад снявший эполеты и до сих пор еще сохранивший чрезвычайно благородную наружность; но, несмотря на все это, он до того унизился, что приехал к статскому советнику и стал просить у него извинения за участие в обеде губернатору, ссылаясь на дворянство, которое будто бы принудило ею к тому как старшину-хозяина. Секретарь Экзархатов, бывший свидетель этой сцены и очень уж, кажется, скромный человек, не утерпел и, пришедши в правление, рассказал, как председатель прижимал руку к сердцу, возводил глаза к небу и уверял совершенно тоном гоголевского городничего, что он сделал это «по неопытности, по одной только неопытности», так что вице-губернатору, заметно, сделалось гадко его слушать.
– О чем же, ваше превосходительство, вы беспокоитесь? Для меня, ей-богу, все равно, – сказал он с досадою и презрением; но медному лбу председателя было решительно нипочем это замечание, и он продолжал свое.
– Как у них эта способность подличать насчет всего развита, так уму невообразимо! – заключил Экзархатов, и вся канцелярия засмеялась.
Второй человек, ставший под знамена Калиновича, был князь.
– Нельзя… нельзя… нечего старику было спорить и фордыбачить… надо было покориться.
В продолжение всего моего романа читатель видел, что я нигде не льстил моему герою, а, напротив, все нравственные недостатки его старался представить в усиленно ярком виде, но в настоящем случае не могу себе позволить пройти молчанием того, что в избранной им служебной деятельности он является замечательно деятельным и, пожалуй, даже полезным человеком[122]. Князь, бывший умней и образованней всего остального общества, лучше других понимал, откуда дует ветер, Калинович мог действительно быть назван представителем той молодой администрации, которая в его время заметно уже начинала пробиваться сквозь толстую кору прежних подьяческих плутней[123]. Молодой вице-губернатор, еще на университетских скамейках, по устройству собственного сердца своего, чувствовал всегда большую симпатию к проведению бесстрастной идеи государства, с возможным отпором всех домогательств сословных и частных. В управлении были приняты им те же основания. Дело началось с городских голов, которые все очень любят торговать и плутовать себе в карман и терпеть не могут служить для общества. Вице-губернатор всех их вызвал к себе и объявил, что если они не станут заниматься думскими делами и не увеличат городских доходов, то выговоров он не будет делать, а перепечатает их лавки, фабрики, заводы и целый год не даст им ни продать, ни купить на грош, и что простотой и незнанием они не смели бы отговариваться, потому что каждый из них такой умный плут, что все знает. Как из парной бани, вышли от него головы и в ту же ночь поскакали на почтовых в свои городки, наняли на свой счет писцов в думы и ратуши и откопали такие оброчные статьи, о которых и помину прежде не было.