Откуп тоже не ушел. Не стесняясь личным знакомством и некоторым родством с толстым Четвериковым, Калинович пригласил его к себе и объяснил, что, так как дела его в очень хорошем положении, то не угодно ли будет ему хоть несколько расплатиться с обществом, от которого он миллионы наживает, и пожертвовать тысяч десять серебром на украшение города. Можно себе представить, что почувствовал при этих словах скупой и жадный Четвериков!
– Ведь откуп, Яков Васильич, никаких на этакие случаи не имеет экстраординарных сумм, – проговорил он краснея.
Калинович вышел из себя.
– Я знать, сударь, не хочу, имеете ли вы такие суммы или нет! – вскрикнул он. – Вы стыдились бы говорить это! Вся губерния, я думаю, знает, что у вас сундуки трещат от последних грошей, которые отдает вам бедный мужик и оборванный чиновник. Хоть бы четыре процента вы, устыдившись, возвратили с вашего грабежа обществу. Вот клянусь вам спасителем, – продолжал вице-губернатор, окончательно разгорячившись и показывая на образ, – что если вы не дадите мне… теперь уж не десять, а пятнадцать тысяч, когда заартачились, если не пожертвуете этой суммой, то каждое воскресенье, каждый праздник я велю во всей губернии запирать кабаки во время обедни и при малейшем намеке на участие ваших целовальников в воровстве и буйствах буду держать их в острогах по целым годам!
Струсивший толстяк развел только руками.
– Сломить меня не думайте, как сделали это с прежним вице-губернатором! – продолжал Калинович, колотя пальцем по столу. – Меня там знают и вам не выдадут; а я, с своей стороны, нарочно останусь здесь, чтоб не дать вам пикнуть, дохнуть… Понимаете ли вы теперь всю мою нравственную ненависть к вашим проделкам? – заключил он, колотя себя в грудь.
Толстяк окончательно растерялся.
– Mais, mon cher, je vous prie, ne vous emportez pas…[124] – забормотал он, – я могу эти деньги, если хотите, сегодня же доставить.
– Сделайте одолжение, а завтра же будет напечатано в газетах и донесено министру о вашем пожертвовании, – отвечал Калинович. – Вы можете даже не скрывать, что я насильно и с угрозами заставил вас это сделать, потому что все-таки, полагаю, в этом случае будет больше чести мне и меньше вам! – прибавил он с насмешкою, провожая Четверикова.
– О да, конечно! Зачем же это рассказывать? – отвечал тот, стараясь насильно улыбнуться; но когда сел в экипаж, то лицо его приняло поразительно грустное выражение.
– Тому старому черту отдано за год, и этот требует еще пятнадцать тысяч, тьфу ты подлость! – прошепелявил он своими жирными, отвислыми губами.
От управляющего губернией был послан между тем жандарм за начальником арестантской роты, и через какие-нибудь полчаса в приемной зале уж стоял навытяжке и в полной форме дослужившийся из сдаточных капитан Тимков, который, несмотря на то, что владел замечательно твердым характером и столь мало подвижным лицом, что как будто бы оно обтянуто было лубом, а не кожей человеческой, несмотря на все это, в настоящие минуты, сам еще не зная, зачем его призвали, был бледен до такой степени, что молодой чиновник, привезенный вице-губернатором из Петербурга и теперь зачисленный в штат губернского правления, подошел к нему и, насмешливо зевая, спросил:
– Что вы такие? Не больны ли?
– Никак нет-с… – отвечал капитан дрожащими губами.
Калинович, наконец, вышел из кабинета и, хоть в зале было несколько человек других чиновников, прямо подошел к капитану.
– Послушайте, – начал он, – чтоб прекратить ваши плутни с несчастными арестантами, которых вы употребляете в свою пользу и посылаете на бесплатную работу к разным господам… которые, наконец, у вашей любовницы чистят двор и помойные ямы… то чтоб с этой минуты ни один арестант никуда не был посылаем! Они будут отделывать набережную: каждый месяц я буду сам их рассчитывать, и, кроме задельной платы, пойдет еще сумма на улучшение пищи. И горе вам, если капуста будет кисла и говядина гнила! Я приеду сам и со всем вашим потрохом окормлю вас этой дрянью. Ступайте!
Капитан уж ничего не отвечал, но, повернувшись по всей форме налево кругом, вышел. Остановившись на крыльце, он пожал плечами, взглянул только на собор, как бы возлагая свое упование на эту святыню, и пошел в казармы.
Все эти действия Калиновича, наконец, начали удивлять и пугать людей солидных. «Он сумасшедший человек! В каком-нибудь звании вице-губернатора переделывает, ломает… помилуйте!» – говорили они втихомолку друг другу. Что же касается молодежи, посреди которой обыкновенно всегда бывает больше протестантов старому порядку вещей, молодежь эта была в восторге от него. Между всеми отличался толстейший магистр Дерптского университета, служивший в канцелярии губернатора, где он дал себе слово каждый день записывать в свою памятную книжку по десятку подлостей и по дюжине глупостей, там совершавшихся. Старик-губернатор знал это и не мог подобного неприятного человека исключить от себя, потому что магистр был прислан из Петербурга под присмотр полиции, с назначением именно служить в канцелярии. Другой протестант был некто m-r Козленев, прехорошенький собой молодой человек, собственный племянник губернатора, сын его родной сестры: будучи очень богатою женщиною, она со слезами умоляла брата взять к себе на службу ее повесу, которого держать в Петербурге не было никакой возможности, потому что он того и гляди мог попасть в солдаты или быть сослан на Кавказ. Из одного этого можно заключить, что начал выделывать подобный господин в губернском городе: не говоря уже о том, что как только дядя давал великолепнейший на всю губернию бал, он делал свой, для горничных – в один раз все для брюнеток, а другой для блондинок, которые, конечно, и сбегались к нему потихоньку со всего города и которых он так угощал, что многие дамы, возвратившись с бала, находили своих девушек мертвецки пьяными. Каждый почти торжественный день повеса этот и его лакей садились на воротные столбы, поджимали ноги, брали в рот огромные кольца и, делая какие-то гримасы из носу, представляли довольно похоже львов. Все эти штуки могли еще быть названы хоть сколько-нибудь извинительными шалостями; но было больше того: обязанный, например, приказанием матери обедать у дяди каждый день, Козленев ездил потом по всему городу и рассказывал, что тетка его, губернаторша, каждое после-обеда затевает с ним шутки вроде жены Пентефрия[125] и в доказательство этого возил с собой и всем показывал два сюртука действительно с оборванными полами. Третий был отставной уланский ротмистр, очень молодцеватый из себя мужчина, с лицом, напоминающим несколько лица итальянских бандитов. Для выражения своих благородных чувств и мыслей он имел какой-то отрицательный прием, состоявший в том, что душой и телом стремился выбить зубы каждому, кого только считал подлецом. В настоящее время предметом его преследования был правитель канцелярии губернатора, и он говорил, что не умрет без того, чтоб не разбить ему в кровь его мордасово, и что будто бы это мордасово и существовать без того не может на божьем мире. Все эти господа, собравшись раз в клубе, сидели за маленьким столом и разговаривали. Толстый магистр подробнейшим образом рассказывал, как сегодня поутру Калинович доказывал правителю канцелярии, что он и туп, и глуп, и подл. Ротмистр пришел в восторг.
– Молодец вице-губернатор! – крикнул он. – Надобно выпить за его здоровье. Эй ты, болван! Дай шампанского! – обратился он к лакею.
Вино было подано. В это время проходил мимо молодой чиновник, протеже Калиновича.
– Послушайте, батюшка, – обратился к нему магистр, – сейчас мы будем пить за здоровье вашего вице-губернатора. Нельзя ли его попросить сюда? Он в карты там играет. Можно ведь, я думаю? Он парень хороший.
– Очень можно, – отвечал тот.
– Подите попросите!
– Хорошо, – отвечал молодой человек и через несколько минут возвратился с Калиновичем.
– Позвольте нам выпить за ваше здоровье! – начал ротмистр. – За то, что вы отлично продергиваете эту губернаторскую челядь, и, пожалуйста, хорошенько!
– А моя просьба, Яков Васильич, – подхватил Козленев, – нельзя ли как-нибудь, чтоб дядю разжаловали из генералов и чтоб тетушку никто не смел больше называть «ваше превосходительство»? Она не перенесет этого, и на наших глазах будет таять, как воск.
– Да здравствует разум и правда! – сказал магистр, пожимая своей жирной рукой руку Калиновича.
– Очень вам благодарен, господа; тем более мне приятно ваше внимание, что это мнение честнейших и благороднейших людей, – отвечал тот, чокаясь со всеми.
– Еще шампанского! – крикнул было Козленев, но вице-губернатор, не желая, может быть, чтоб одушевление дошло еще до большей фамильярности, поспешил уйти, отзываясь тем, что его ожидают партнеры.
VI
Покуда происходили все предыдущие события, в губернии подготовлялось решение довольно серьезного вопроса, состоявшего в том, что на днях должны были произойти торги на устройство сорокаверстной гати, на которую по первой смете было ассигновано двести тысяч рублей серебром. В прежние времена не было бы никакого сомнения, что дело это останется за купцом Михайлом Трофимовым Папушкиным, который до того был дружен с домом начальника губернии, что в некоторые дни губернаторша, не кончивши еще своего туалета, никого из дам не принимала, а Мишка Папушкин сидел у ней в это время в будуаре, потому что привез ей в подарок серебряный сервиз, – тот самый Мишка Трофимов, который еще лет десять назад был ничтожный дровяной торговец и которого мы видели в потертой чуйке, ехавшего в Москву с Калиновичем. Но зато, посмотрите, какая теперь стала из него пышная фигура! Посмотрите, каков только он едет по тамошней главной улице! Низко оселись под ним, на лежачих рессорах, покрытые лаком пролетки; блестит на солнце серебряная сбруя; блестят оплывшие бока жирнейшего в мире жеребца; блестят кафтан, кушак и шапка на кучере; блестит, наконец, он сам, Михайло Трофимов, своим тончайшего сукна сюртуком, сам, растолстевший пудов до пятнадцати весу и только, как тюлень, лениво поворачивающий свою морду во все стороны и слегка кивающий головой, когда ему, почти в пояс, кланялись шедшие по улице мастеровые и приказные. Вообще, говорят, из него вышел мужик скотоватый и по-прежнему только боявшийся чертей и разбойников на дороге, но больше никого. Навстречу ему ехал губернский архитектор и, поравнявшись, сделал ручкой. Подрядчик улыбнулся ему на это.