— Тебя там небось в коридорах узнают?
— Ну как-то.
— Да ладно, что «ну как-то», Дженни, она просто скромничает, а на нее в пятницу бегали смотреть со всех этажей. Меня никто не узнает в универе, — мы так, вторые роли, черная кость, я ходил на кафедру когда вчера, то кроме тех, кто меня еще с выпуска знал, никто не узнает, если кто и подойдет: ой, ой, вы муж Вупи Накамура!
— Зато ко мне, как к Фельке, в окно с плеткой не лазят.
— Может, Фельке нравится! Фелька, ау? Ты живая?
…Сначала я буду спать с краю, и мы будем с тобой осторожны, так осторожны, как будто ты — наш ребенок, а не она — ваш ребенок, и ласки наши обретут привкус молока и меда, твоего молока и меда, которым будут пахнуть волосы вашей дочки. И месяцев через пять — четыре — три — я перейду жить в другую комнату — я знаю, я знаю, «капля на столбе» и все остальное, но дайте мне хоть минуту, дайте мне думать, что я буду жить с вами в одной квартире, и вы скажете мне: Фелька, пожалуйста, надо перейти жить в ту комнату, — просто Вупи будет тесно, Вупи надо будет вставать к маленькой часто, Вупи будет по ночам жарко, — лапа моя, ты не обижаешься? — ну что ты, глупости какие, как будто это что-то значит! — конечно, это же не значит, ничего не значит? — совершенно…
— Я живая.
— Тебе положить что-нибудь?
— Нет, я беру, беру.
— Феличка, вы себя плохо чувствуете?
— Нет, Дженни, спасибо, перелет просто и все такое. Все очень хорошо и очень вкусно.
— Ну, слава Аллаху.
…Правда, через месяц — два — три — нам придется вынести мои вещи тоже туда, в другую половину квартиры, вынести меня вместе с моими вещами, и я, вместо того чтобы впиться в дверной проем ногтями, сесть на корточки, не даваться, плакать, — я, конечно, помогу выносить вещи, они легкие, почему же у меня так подкашиваются ноги? — нет, ничего не изменилось, просто детке нужно пространство — кольца, игрушки, манежик, — и с этого момента вы будете целовать меня бегло, волосы ерошить нежно и уходить на работу, изменится все — но как-то само собой, как-то случайно, — мы ведь никогда не заговорим об этом? — да нет, ведь само собой же, вы же уже все решили — это конец вашей личной Эпохи Порно, смотри, говоришь ты, смотри, как забавно: вот снова Рамадан, ровно два года прошло, господи, мне тогда так херово было, так одиноко, у меня же не было ни тебя, ни Фельки! — и ровно два года назад Бо меня в чилли втянул — и вот выпихнул, мне кажется, это удивительный знак, а тебе не кажется?..
— Между прочим, уже одиннадцать. Если моя дорогая жена хочет, чтобы мы сегодня доехали до «Микки-Мауса», ей стоит начать собираться.
— Не хочет.
— Это почему?
— Ну не хочется.
— Я не настаиваю, это же ты придумала.
— Передумала. Не знаю. Не хочется возвращаться.
— Ну, как ты скажешь. Тогда что, возьмем Фелькин джет и посмотрим город?
— Давайте возьмем мой джет и посмотрим город, да.
— Вупи?
— Ну только доесть дайте мне, да?
— Да доедай, ради бога.
…Алекси тоже кажется, Алекси лежит на кушетке, сытый, лежит, блестит шкуркой, заполняет анкетки — конец эпохи — значит, конец эпохи, вернемся к степенной жизни, в университет вернемся, будем делать докторскую и заодно переучиваться с химика на биониста, пока Нупи, тоже стариной тряхнув, займется ведением лабораторий в огромной ванильной «Ла-Ла Лэнд», его ставка плюс ее ставка — хватит, чтобы отдавать долги, хватит, чтобы растить детку, хватит, чтобы снимать маленькую, маленькую совсем квартирку в Болдвине, в Медоусе, в Эль-Серено, — ребята, пожалуйста, ну, можно я детке на рождение мед-страховку подарю хотя бы? — Фелька, да иди ты, будешь богатый друг семьи, когда надо будет — мы тебя обдерем как липку, я тебе торжественно обещаю, а пока — ешь, пожалуйста, ты же не ешь ничего, а у тебя завтра съемки, опять будешь в обморок падать? — и не пройдет двадцати лет, как ваша, наша, ваша, ваша девочка скажет, куря на балконе квартирки где-нибудь в Праге, в Будапеште, Вене, скажет вдруг, глядя на игроков в лапту в утреннем розовом парке, скажет своему мужчине, сама не понимая зачем? почему? вдруг? — скажет: Афелия, я тебе говорила о ней, помнишь, женщина, которая всю жизнь дружит с моими родителями? — мне стало казаться, что она всегда была чуть-чуть влюблена в Мою маму, — но нет, с чего бы…
Глава 106
Фата-моргана, мираж средь заросших садов. Призрачный замок, тайский фронтон, античная балюстрада. С миру по нитке, парчовый кафтан, храмы, дворцы, европейские замки — киношное сырье. Во времена Уильяма Рэндольфа Хёрста это восхищало бы постмодернистов. Впрочем, торшеры из рукописей XVI века — варварство, как не зови, и коробит даже меня, Йонга Гросса, отщепенца и святотатца. Вдоль стен — кресла из европейских церквей, экскурсовод говорит — из исповедален. И надо всем этим — потолки, знаменитые хёрстовские потолки, воспетые в «Гражданине Кейне».
Странно, я только сейчас, когда позади почти час тура по замку Хёрста, только сейчас заметил, что гид ни разу не назвала имени Орсона Уэллса. А я-то воображал, что сюда ходят только синефаги, бывшие студенты кинофакультета UCLA! Но нет — вот европеоидная пара из Канады, вот какие-то подростки, вероятно, считающие, что Хёрст Кастл — это разновидность парка аттракционов, вот пара молодоженов-морфов, кисточки на ушах, огромные хентайные глаза. На киноманов похожи разве что вот эти трое, морфированные под семейку Аддамс. Помнит же еще кто-то семейку Аддамс. Впрочем, да именно те, кто ездит в замок Хёрст. Интересно, Штуку они держат в сумке или оставили дома? И что у них вместо Штуки — робот или морфированная собачка?
Мраморный столик на львиных ногах. Алебастровый ангел с ракушкой в руках. Столько мечтал сюда попасть, что даже не верится, что выбрался. В последний день вытребованного отпуска приехал Йонг Гросс благословения просить у духа святого Орсона, покровителя всех гениев-неудачников.
Прекрасные какие купальни, только оргии снимать. Но никто, конечно, не даст мне оргии снимать; ой, скажут, не было тут никогда оргий, не было. Небось и вправду не было. И слава богу, что не дадут снимать. Глядя на отражения мозаичных стен в аквамариновой неживой воде, я думаю о том, что мне грех жаловаться. Я понимаю объективно, что я перешагнул Уэллса; мне даже не стыдно так думать, объективная правда, ничего не попишешь, — я снял не один великий фильм, я снял три. Но признание — тут у нас с ним все поровну, одни утешительные призы, утешательные: «Голден Пеппер» за режиссуру, «Оскары» за сценарий. И вечные палки в колеса от прокатчиков: тогда боялись мести разгневанного злобным шаржем на себя и свою зазнобу Хёрста, а сейчас — просто боятся меня, просто боятся. Все измельчало, даже медиа-магнатов больше нет. Только своими руками из себя можно настоящую фигуру слепить, только творчеством своим. Как Орсон. Как Гауди. Как я сам.
Все бредут, а я стою у бассейна и сдвинуться не мoгy, и притворяюсь, что снимаю бассейн на комм, чтобы не торопили. Будущее горько, настоящее хмуро. Впереди работа у Бо и попсовый бессмысленный дух зоосюсюканий, ремесло — не искусство. Но это — будущее, а настоящее — страшнее, потому что мне не хочется ничего, кроме этой вегетативной, стыдной работы, — и я стыжусь себя в споем настоящем. Ничего, ничего не хочется. Так и надо жить. Снимать пустую чилльную дешевку, как Уэллс снимал — рекламу, посредственные нуары, бесконечные экранизации. Ничего не хотеть. Ни о чем не мечтать. Не валяться в дешевой грязи годденпепперов, а тихо пересматривать по вечерам классику. Эда Вуда, Лючио Фульчи, АнабольЧонг. Что ностальгическая мудрость, пыльный покой старого кино.
Месяц повторял себе: у меня больше нет амбиций — и почти поверил. По крайней мере, твердо знаю, что — у меня действительно нет больше амбиций делать то же, что раньше: сердца, гениталии, смерть, любовь. Полно.
Экскурсовод говорит о Хёрсте так, как будто Хёрст на время отлучился. Трогательно — не то слово. Зря старик когда-то взъелся на «Кейна» — если б не это, не смотрелся бы нынче комичной фигурой, а остался бы экстравагантным гигантом, мастером архитектурного монтажа. Гением в своем роде. Старомодный автобус едет с горы, и в окне последний раз виден силуэт замка, тающего у горизонта. Сколько бы нынешняя прислуга ни делала вид, что барин в отъезде, дом все равно похож на склеп. Лучше бы было откровенное запустение. Пусть бы растили огурцы в розариях, рассаду в бассейне, в ванну бы складывали бататы. Эстетическая исчерпанность во всем, что меня сейчас окружает; или это я только ее и вижу? Месяц ползал по стране, в себе копошился, уставал, искал, плакал — а все, чтобы вдруг понять одним прекрасным утром, ошалело глядя в зеркало, нелепо зажав зубную щетку во взмыленной пасти: кончилось наше время. Чилли, ваниль, «каплинг», «миксинг», расчлененка, обнаженка, порно, как мы его знали, и холили, и лелеяли — вот и все. Дело не в том, что я больше не хочу снимать. Дело в том, что я все снял. Три фильма — и закрыта тема, и впереди — только наблюдение за закатом великой империи, медленно проседающей на голых золотых ножках, неспособных держать похабный, яркий, прекрасный, становящийся ненужным груз. Я это увижу, я, своими глазами: как кончается век порно. И мне будет очень жалко. И очень сладко тоже. Потому что я победил. Прекрасная эпоха увядает опавшим листом, еще роскошным в своем предсмертном пурпуре; хворостом рассыпается под пальцами, фата-морганой исчезает на горизонте.